Юлия Кисина


ПОЛЕТ ГОЛУБКИ НАД ГРЯЗЬЮ ФОБИИ

- 1 -


ГЛАВА 1: КРУШЕНИЕ

Крушение было назначено на тринадцать часов. Оставалось два с половиной, но, как сейчас помню, время это растянулось очень надолго. Тогда мне показалось, что прошло целое лето. Впрочем, растягивать времена — это обычное состояние людей, обреченных смерти, тем более, если на эту смерть они обрекают себя добровольно. В этом есть некоторое наслаждение и чудовищная развязность обывателя.

Вагон, в который всех нас поместили, выглядел, пожалуй что, довольно чисто: глаженые шторки на окнах, содержательные пейзажи за окнами; мелькание пальм, синего моря, часовен, степей, акведуков — словом, всего, чего может пожелать усталый взгляд путешественника и что не даст ему ни расслабиться до конца, ни вновь напрячь свой блуждающий ум.

Пассажиры все до одури приятные: милейшая Розита в суровом сарафане, несколько молодых людей — школьников-бобриков, которые ведут себя довольно сносно — дань романтизму — в поезде, обреченном на крушение. Рядом с круглым радио пенсионер в целлулоидовой шляпе. Потом еще в других купе —девочки—одна другой краше—Валя и Люся и Валя вновь. Проводник тоже ничего себе — «из бывших патриотов», и, наконец, — я.

Никогда раньше я не видела в лицах столько торжественной доброжелательности. В общем мне было, ах, как хорошо. В Красно-железно-Моторске вошли новые пассажиры — несколько старичков и один весьма милый молодой человек с обезьянкой в руках. Он все время к ней ластился.

Поезд тронулся. Вначале ехали молча. После чая начались любопытствующие разговоры о крушении. Подробностей никто не знал. Все знали только время. Пенсионерка в зеленом жакете жаловалась, что узнала из газет: «Вроде бы для всех, а билет с огромным трудом доставала и переплатила».

Вдруг молодой человек с обезьянкой, а его лицо все время вытягивается: губы — в острый угол, почти что в хобот, так он шевелит губами, в манере Чорбы; он спрашивает: «А мы погибнем?» Ну конечно, об этом никому ничего не известно, но я безапелляционно заметила, что, разумеется, погибнем, а для чего же еще тогда крушения устраивать, да еще на таком высоком уровне.

Вскоре все эти разговоры мне наскучили и я вытащила журнал. Это была «Америка». Проводник — он тут как тут: ходит с колокольчиком на палочке и металлическим голосом сообщает правила: «Читать разрешается только в ватерклозете».

Я уже сидела со снятыми штанишками на стульчаке. Воняло, но не так, как во всех поездах. Я перелистывала журнал. Снаружи он был нормальный, но, может быть, вы помните журнал с голографическим орлом на обложке, так вот, этот был еще более странный. Внутри это пластиковая сумка, такие бывают у стюардесс. На пластике — поры. Действительно, они как на коже: дышат, сжимаются и расходятся ярко-оранжевыми дрожащими поверхностями. В пакете — кассета. Я поставила кассету, и на ней была полная и подробная запись «Лета, которого м.б. никогда не было». Страницы журнала с легкостью перелистывались. Фотографии отменного качества.

Все было необычайно ярко. Непонятным образом откуда-то накатилась синяя волна. Пробежал кто-то не узнанный мною, но до боли знакомый. Впрочем, лица я так и не разглядела, только до боли родной след промелькнувших рук, ног — движения — давал мне основания помнить об этом всегда. Я еще не успела разглядеть следы на песке, чтобы понять, мужчина это был или женщина, как море смыло следы и передо мной снова лежал сухой песочный пирог. В туалет постучали. Я, мгновенно застеснявшись потаенного изображения, перелистнула страницу. За дверью было тяжелое сопение: «Этот ветер остался от войны», — просипело за шелью. «Я ветеран войны. .. — послышалось кругом. — Я, понимаешь ли...» Открывать я не собиралась. «Просраться-то дадите перед концом?» — отмороженно хихикнула я. «Там — беременная», — послышалось за дверью. Возня продолжалась. Все что-то шуршало. Веши я видела из-за этого не целиком, а только фрагменты. Они наплывали большими размытыми деталями и отплывали куда-то в туннель. Наконец рука моя завозилась с замком, и дверь открылась. Снова все приобрело свои масштабы. В дверь просунулась пожилая дама вроде Розиты — вся в орденах... ветер войны... «Я боюсь крушения», — сказала она мне жирным красивым курсивом (полушепотом), озираясь на звук колокольчика. Вытащила капитанский погон, протянула: «Я единственная боюсь. Что делать? Помоги, Дочка».

Унитаз раздвоился и удобно предлагал свое второе очко, и урчал, и шуршал, и был необычайно услужлив. Мы не заперлись и озирали весь длинный желтый коридор. Она уселась рядом со мной. Мы следили за дрожанием коврика и книжек в стеклянных мешочках. Из купе никто не выходил. Я перелистнула страницу. «Эпизод рождения Венеры». Бабка наклонилась, руки у нее дрожали: «Как фильм-то называется?» — «Астенический синдром, или Детство дьявола», — прокуренными губами шептала режиссерша. И вдруг из воды выходит Йохананов в черных трусах и в кирзовых, черных же сапогах и с видеокамерой, закапанной остатками моря. И на пляж прибежали вдруг, откуда ни возьмись — куча маленьких знакомых и незнакомых девушек. Все они в ярких купальниках. «Родился! Родился! — кричат они. — Вскипела морская пена!» Я вглядывалась, но так и не нашла нас среди этой пестрой орущей компании.

На следующей странице ко мне подошел весь желтый от налипшего песка журналист. Интервью для журнала «Америка»: — Ваш любимый город? — Рим, — а про себя думаю: «Не город Рим живет среди веков, а место человека во Вселенной...» Он повторил это вслух, получилось сипло. — Откуда вы знаете, что я подумала? — Просто я опытный Журналист. Он куда-то убежал, вероятно, в свою Америку. До крушения оставалось полчаса. На кухне кто-то кричал сипло и весело: «Ну как помирать-то будем?» Звуки радио все усиливались. Незабвенная и полная ностальгических амбиций песня «Мастер и Маргарита» звучала сегодня как-то особенно сладко, как это бывает в последний раз. Из кухни вприсядку выскочил мужик, и его швыряло по желтому коридору. Иногда он залетал в купе, и тогда там визжали девчата: Валя, Люся, и тоньше всех — Валя.

По пояс голая аккордеонистка спокойно и таннаториально плескалась в движении посада, и немецкие слова, убаюканные ее голосом, редуцировались в глубокое поясное «Р».

Мужик в очередной раз сделал «вприсядку». Из кухни выпросталась рука и затянула его обратно. «Эх мать!» — «Сейчас по кумполу!» Наконец скукожившаяся за час пенсионерка грязно завыла: «Уведите куда-нибудь сирот. Хоть сирот пожалейте, не губите!» Но все остальные с нетерпением и с торжественностью на лицах ждали. Молодой человек к тому времени был уже чисто выбрит. Розита надела свою шубку и повесила ордена. Впрочем, все ветераны к тому часу были уже в орденах. Я тоже вытащила из чемодана свое лучшее платье — голубое в желтую полоску. Оно было немного помято, но я думала, что никто не заметит, хотя потом все заметили, и грузная дама сделала мне неприятное замечание. Наконец все стали целоваться. И мы целовались с тем юношей, у которого была обезьяна, но она мешала нам целоваться, все мешала! До крушения уже было десять минут. Поезд заехал в туннель, и туннельная тьма поглотила пейзажи моря, кипарисы, беседки. На столе торчал смятый журнал...

И тут все опомнились, и вдруг замолчали, и поняли, что да, крушение должно произойти. Но уже было поздно.

Мы услышали нечеловеческий скрежет и дикие крики из передних вагонов. Потом все поглотила тьма и невыносимая, кружащая голову боль...

Вот что рассказала мне моя Пегги. Она осталась жива, но налет смертельного страха и усталости навсегда запечатлелся в ее голосе. Позднее она никак не могла объяснить мне, зачем она села в этот поезд, равно как и все остальные, но, вспоминая день перед крушением, она говорила о каком-то подъеме духа, о приливе необычайной гордости за себя и за страну. И так же и все остальные. Впрочем, все остались живы. Ее голос, записанный на магнитофон, мы слушали иногда. Под конец бедняжка всегда всхлипывала и просила воды. То есть это выглядело так: «И потом все поглотила тьма и невыносимая, кружащая голову боль... Воды, поскорее принесите мне стакан воды, а то я сейчас раз-ры-да-а-юсь!»

Весной мы всей семьей уехали в Каховку, а Пегги осталась одна в городе. Когда мы приехали — на столе снова стоял магнитофон и лежала записка, написанная на не известном нам языке. Кассета была старая, предыдущая запись была стерта. Голос Пегги, потрескавшийся, быть может, от качества записи или от курения, то исчезал, то снова возникал из шипения. Там было довольно странное описание ее последнего приключения.

Вообще Пегги рассказывала все так, как будто все это необычайно странное с ней происходит и будто это всем интересно.

Дело было так: море мгновенно затвердело. То есть не успела я слезть со скалы, товарищ мой крикнул: «Берегись!» Теперь, конечно, я могу стать достойным членом географического общества, но тогда мне не до того было. Я чувствовала себя Амундсеном, спускающимся на Южный полюс. «Но вот и Пи-з-дец», — сказал «Амундсен».

Волны до самого горизонта похожи на пыльный ледник. То есть в этот момент я села в лодку, и лодка вдруг оказалась в полной неподвижности. Самое ужасное, что пляжники, которые купались, и человек, который прыгал со скалы, навеки застряли в твердой пучине и, палимые солнцем, еще долго умирали на поверхности соли. Некоторые купальщики застряли по пояс. В основном дети, которые выпрыгивали из воды. Прыгающий со скалы оставил на поверхности только ноги.

Если идти по кривой поверхности, все время спотыкаясь о кривые волны, все время спотыкаясь и падая, дотрагиваешься языком до липкой, скользкой поверхности, вся она — соль. Так я дошла до места предполагаемого края земли:— до горизонта. Линия эта ничем не отличалась от остальной поверхности, собственно говоря, ее вообще не было. Зато в центре моря блестел закрученный, витой столб, похожий на колонну. Только теперь я поняла, что своды в мечети поддерживали четыре кривых смерча (и вот это был затвердевший в одночасье и засолившийся смерч). В его стеклянной поверхности и запечатлена многая смерть: кривые островные деревца, вырванные с корнем, птицы, чьи перья распластаны по стеклу, и человеческая одежда: почему-то сто тысяч халатов. Когда я пошла прочь, по дороге мне встретились двое с бензопилой. По их словам я поняла, что они пошли вырубать халаты.

Я скоро заблудилась в волнах и заснула. По-видимому, еще долго стоял день —ведь я шла за солнцем, но я уснула в тени волны, не боясь размокания затвердевших вод, и мне приснился сон, будто мы на берегу искусственного моря снимаем фильм о том, как умер Висконти-Рейвич.

На веранде стоит экран, на котором видно, что происходит в закоулках огромного дома. Опоясывающий нижний холл выходит своими окнами то на море, то на оскольчатую гряду сонных гор. Камеры сами блуждают по дому, и увиденное мною происходит теперь только на экране. Постоянное раскачивание, беготня вещей. Срывается трюмо. Бежит, как у Пастернака. Певица тоже грузно бежит, задыхаясь, волоча свою арию. Сегодня она красавица! «Каста дива» дом, который кружится, кружится, и у меня кружится голова. С верхних перилец кто-то роняет пенсне, и оно хрустит, сминая партитуру — так просто: хрясь — певица вся в слезах. Торопливые чьи-то шаги гнут балюстраду. — Какое-то светское пение, — доносится тенор из рукомойника: «Какое-то...», но шум воды поглощает критическое замечание. Певица, теперь уже переодевшись к вечеру в красное платье, облегающее все складочки моложавой прыткой и смеющейся геронтологии. Как хороша!

Море на закате металлически поблескивает панцирными чешуйками, отливает увядающей сиренью. Диагональное трюмо, покачиваясь, останавливается, и в нем угасает почти последний блик дня. Снова начинается пение. Визг. Дива, распластавшись на зеркале, берет верховные аккорды, и зеркало немедленно лопается, как пенная пленка. Осколки выплескиваются из сонной рамы, и в доме начинается суматоха. Экран выключается. Все мы бежим вниз. Плетеные стулья летят через перильца. По дороге, отставая от суматошного потока, я останавливаюсь, пораженная зрелишем солнца, почти что потонувшего в мягкой податливой морской чешуе. Темные кармины и кобальты клубятся в глубине.

Пока все копошатся, я решаю спуститься к воде. На пляже уже никого нет, кроме убирающего штативы фотографа. Так хочется с разбегу окунуться в еще теплые от полдня воды, но под ногой что-то твердое задерживает мой порыв: вместо моря — аккуратно уложенная брусчатка встречает меня своим почти что металлическим блеском. Брусчаткой здесь выложено до горизонта, и днем камни блестят на солнце, создавая ощущение трепещущей водяной глади. Теперь я понимаю, почему море называется искусственным. Что-то движет мною. Пить. Я в поисках воды. Пить. Ухожу вглубь. Солнце уже почти что село. Я иду за ним. Мои шаги в резиновых тапочках почти не слышны. Особняк остается далеко под горизонтом. Где-то на юге различаю далекую колонну грузовиков — они возят брусчатку. Позднее я узнала, что море — это бесконечное наслоение брусчатки и что каждый год рабочие, которые обслуживают море, укладывают новый слой...

Надо сказать вам, что самой Пегги мы так никогда и не увидели. Она приходит всегда не замеченная никем, быть может, выслеживает нас у ворот и, когда все уходят, проникает в дом.

Первый раз мы нашли магнитофон с записями Пегги в прошлом году, когда вернулись в наш старый дом. Вещи были не тронуты. Только магнитофон стоял посреди стола. Мы услышали впервые ее голос. Она сообщала, что она Пегги и что ей необходимо наговаривать на магнитофон разные записи, которые она оставляет в нескольких домах время от времени. О Пегги мы догадывались по записям. Иногда она жаловалась на жизнь.

ДАЛЕЕ
ОГЛАВЛЕНИЕ
ЛИТЕРАТУРА