См. также:![]()
С.Наровчатов
Страница автора:
стихи, статьи.
Л.Озеров
Страница автора:
стихи, статьи.
СТИХИЯ:
крупнейший архив
русской поэзии
Голубой цветок
Лев Озеров
В окружении Сокольнического парка и леса, в Ростокинском проезде, стоит дом, где находился Институт истории, философии и литературы, именуемый чаще всего ИФЛИ. Это краткое название, аббревиатура,— и существительное, и наречие, и глагол, и местоимение, и междометие одновременно. Это грамматика нашей юности, это позывные нашей довоенной молодости. ИФЛИ!В коридорах, на лестницах, на площадках мы встречались без церемониальных приветствий. Лучший способ общения был известен — стихи. «Что ты мне сегодня прочитаешь?»— «А ты?» На площадке третьего этажа — Павел Коган, Григорий Ковров, Алексей Кондратович, Виктор Боков, Михаил Кочнев, Алексей Леонтьев, Зиновий Паперный, Эдуард Падаревский, Давид Самойлов, Теодор Ойзерман, Сергей Наровчатов. Это сочетание имен было непостоянным. Уходил Михаил Кочнев — появлялся Алесь Жаврук, исчезал Давид Самойлов — приходил Семен Гудзенко. Еще не было иерархии, даже разница курсов — не в счет. Общность — великое благо юности. Читали свое вперемежку с чужим. Чужое — это Хлебников и Пастернак, Киплинг и Рильке, Ахматова и Асеев, Сельвинский и Тихонов.
Всех перечисленных наших сверстников (Александр Твардовский — с нами и уже без нас, он старше, он известен, он держится особняком, солидно и, как могло казаться, по-своему застенчиво-надменно) делаю фоном для портрета одного из нас.
Это Сергей Наровчатов.
В зависимости от настроения его глаза то серо-голубые, то голубо-серые, цвета морской волны. Строен. В гольфах. Он читает стихи несколько нараспев. Правая рука помогает чтению. Она движется (чаще всего — это кулак) от правого верхнего угла невидимого квадрата до левого нижнего угла. В напевности видно волевое начало. Древнее. Может быть, так читали на Руси в старину? Стихи читаются наизусть. И поэмы тоже. Сергей уже захаживал на Тверской бульвар, 25. Читал на семинарах и в коридорах Литературного института. Поговаривали, что он успел побывать у Асеева. Часто появлялся в общежитиях на Стромынке, Усачевке и в Останкино.
В сороковом — лыжный батальон на войне с белофиннами. Возвращаются наши же студенты с обмороженными руками и ногами. Первые потери — студенты Литературного института: Николай Отрада и Арон Копштейн, убитый в тот момент, когда он выносил на руках погибшего товарища. Об Отраде мне много говорил Луконин. Я знал Арона. Неистовый, двужильный, постоянно творивший, автор шести книг на украинском языке, переводчик, эссеист. Скорбим. Думаем о будущем. Клянемся.
Схватка с фашизмом была близка. В Сергее Наровчатове, хотя он еще ходил в штатском, был щеголеват и всецело поглощен поэзией, явственно проступал воин. Сперва исторически достоверный, но книжный, времен 1812 года, этакий расплывчатый Денис Давыдов. Недаром Сергей охотно читал его строки. На всю жизнь врезалось в него давыдовское, броское, лихое, гусарское:
Бурцев, ёра, забияка, Собутыльник дорогой! Ради бога и... арака Посети домишко мой!Час испытаний близился. Мечталось: войдем в Германию и спасем от фашистских костров книги и рукописи Гёте и Шиллера, Лессинга и Гейне, спасем от петли наших друзей — немецких антифашистов. Так случилось. Но путем более тяжелым, мучительным, более долгим, чем нам казалось.Была юношеская бравада. Внешность Сергея очень помогала ему в этом. Сверкая своим серо-голубоглазием, улыбкой, он шел по тротуару, словно ехал на белом коне новейшей истории.
При встрече я — ему:
Бурцев, ёра, забияка...Доволен. В ответ мне:Когда весенний первый гром...Давыдовым я приветствовал Сергея, он меня Тютчевым. Раньше многих других Сергей понял русских поэтов пушкинской и послепушкинской поры, Блока, Волошина, Хлебникова, Асеева. Знал наизусть тысячи строк, которые находились в постоянном обращении.Читает увлеченно, ритмично, отбрасывая со лба светлую прядь. Глаза сияют — невыносимою голубизной. Это я забегаю вперед. Сергей еще не знает, что напишет стихи о голубом растоптанном цветке, который увидит на фронте.
По лепесткам и вдоль стебля Осели гарь и грязь, И с грязью кровушка моя, Смешавшись, запеклась. Но через кровь и через грязь Простой цветок земной Невыносимою для глаз Сиял голубизной.Этой «невыносимою для глаз» голубизной овеян для меня образ Сергея Наровчатова, увиденного мною в юности. И сейчас, когда я вспоминаю его после безвременной его кончины, он вписывается в синеву, отливающую то небом, то волною, то сталью, то сединой. Она белеса, но она — синева. Она печальна, но она — синева.Если б не война, он был бы писателем исторической темы, лириком-пейзажистом и путешественником, певцом моря и Севера. Он таким и остается. Но война дала этому всему свою окраску, свою интонацию, поставила на всем этом свое властное ударение. На камни его Крыма и снега его Колымы война бросила свои багряные отсветы. Марс кровавыми заревами окружил нашу молодость. Пушкинские строки об осени — «в багрец и золото одетые леса» — воспринимались нами в сполохах того же зарева.
Судьба сложилась так, что романтик, историк, книгочей Сергей Наровчатов стал воином.
Его единодушно причисляют к поэтам военного поколения. Это справедливо. Более того, он едва ли не первым очертил огненный круг поэтов этого поколения, назвал их имена, собрал по крохам их строки (ему помогли), описал их жизни, создал цельную картину молодой поэзии эпохи Отечественной войны. Благодаря душевной пристальности Сергея Наровчатова спасены от безвестности и сохранены для истории и истории литературы — жизни его сверстников и соратников, которые навсегда останутся молодыми.
Книга «Мы входим в жизнь»— одновременно мемуары и исследование, портретная галерея и монумент, созданный не в бронзе и не в мраморе, а в слове, а оно, слово, как выяснилось, бывает выносливей и долговечней и бронзы, и мрамора. Он — не бесстрастный летописец. Он — один из них, один из тех, кого описывает.
Главным событием и основным содержанием жизни и поэзии Сергея Наровчатова оказалась Отечественная война:
...ни главнее, ни важнее Я не увижу в сотню лет, Чем эта мокрая траншея, Чем этот серенький рассвет.Для Сергея Наровчатова все началось задолго до июня 1941 года. Предчувствие схватки с фашизмом сильным током проходит по ранним стихам его. Восемнадцатилетний юноша в стихах, исполненных наивной, книжной романтики, предчувствует свою беспокойную судьбу, разлуку с домом, с семьей, с мирной обыденностью:Вымокшим стогом сыреет восток, Дорога грустна из поселка... Надолго ли в горы уходишь, сынок? — Надолго, мама, надолго!Эти стихи о Роб-Рое помечены 1938 годом. Вскоре поэт расстался с домом, с семьей. Он уходит добровольцем на финский фронт. Эта начальная суровая школа войны с белофиннами на Севере стремительно перевела юношу в новый возраст: «Мы вернулись домой, повзрослев на пятнадцать прижимисто прожитых лет».Обращаю внимание на «прижимисто прожитых», на точность и необычность словесного выражения — область, в которой Сергей Наровчатов с годами будет особенно силен.
В его молодую пору в порывистом романтическом юноше трудно было предвидеть солидного редактора толстого журнала. Отменно помню подтянутого, спортивного, отчаянно смелого юношу, со скрытой энергией напевности читавшего свои стихи. Мне рассказывали его сверстники и сверстницы (среди них — моя родня: сестры Маргарита и Галина Лозинские): заводила мальчишек во дворе «Великана»— дома No. 18 на Садово-Спасской, любимец девушек, готовый викинг или законченный скальд без грима. Вызывало удивление, что он не снимается в кино. А может, все-таки снимается? Российский землепроходец по внешнему виду, он был откровенно романтичен и в душевных движениях своих.
Он появлялся в пимах, в унтах, в бутсах, скрипевших зазывно и смачно, появлялся вместе с океанским ветром, с грохотом водопадов Кавказа, снегами Сибири. Из-за его спины могли показаться китобои, скалолазы, полярники. Неведомо было, когда он успевал побывать и там и тут, и одновременно внести в дом две стопки новых книг, и, прежде чем наброситься на них, аккуратно и любовно внести их в картотеку, как приличествует настоящему библиофилу. Это совмещение скитальца и воина, человека маршевого, бивачного типа с книжником, склонившимся над очередным фолиантом, представляется уникальным. Это могло казаться игрой. Но это было естественное поведение человека.
В короткие промежутки между войнами, в эти бойцовские перебежки Сергей Наровчатов, равно как и его сверстники, успевал заметно и решительно продвигаться в науках, в познании мира, в творчестве. Культурно-исторический кругозор этого ратника можно назвать завидным. Находясь на полях сражений, он одновременно умудрялся исходить вдоль и поперек все поля российской (да и не только российской) словесности от «Слова о полку Игореве» до Блока, от Державина до Сельвинского, который, кстати сказать, стал непосредственным наставником и учителем поэта в Литературном институте имени А. М. Горького. Он совмещал ИФЛИ и этот институт на Тверском бульваре.
Подвижность, мобильность, верность долгу, готовность номер один служить Отечеству и поэзии создали характер этого человека, определили его судьбу. Он чувствовал время и знал свою причастность времени.
Это видели все: Сергей Наровчатов навсегда остался верен делам и друзьям военной поры, но он одним из первых в нашей поэзии сделал решительный шаг из эпохи в эпоху, сделал его в момент, «когда нам приказали снять шинели, не оставляя линии огня!».
Эта формула — «не оставляя линии огня» — стала формулой уже не только для поколения нашего с Сергеем Наровчатовым, а для всех, кто сколько-нибудь был причастен к событиям, творившимся в стране и в мире.
Вот почему, утверждая свое право на видную роль в литературе военного времени, поэт вместе с тем вымахивает на этот исторический бруствер и оказывается в широком кругу творцов российской словесности. Уже вне их прописки на ратном поле. Уже вне резко очерченного круга имен и понятий. И потому, поэт военной темы, он не умещается только в этой теме. Он шире и объемней.
Выпущенное издательством «Художественная литература» трехтомное Собрание сочинений Сергея Сергеевича Наровчатова позволяет судить о тематическом, идейном, образном диапазоне его творчества. Здесь не только лирический фронтовой дневник особой ценности, здесь эпос — история, героика, не модернизированная, а воистину современная, заново созданная песнь, былина, историческая баллада, стихотворная фреска — все это щедро возникает со страниц Сергея Наровчатова. Непрядва, Китеж-град, русский посол во Флоренции, героиня из «Женского портрета» (XVIII век), древний Устюг, атаман Семен Дежнев и, конечно, Василий Буслаев картинно-песенно входят в наше сознание, избежав соблазна стилизации и сохранив роскошество вымысла. Здесь, как и в других повествовательно-балладных циклах Сергея Наровчатова, героика возникает из характеров действующих лиц, из их реального бытия:
Новгород и Киев, Ростов и Суздаль Соизволяют Тешиться всласть. Молодости — буйство, Молодости — удаль, Молодости — воля. Старости — власть.Долгое время, читая этот зачин поэмы о Василии Буслаеве, я мысленно переставлял: «власть» — «страсть». И был по-своему прав. «Власть» здесь словцо своевольное и, думается, затаенно-личное. Но, видимо, автор изваял характер необычный. Удаль (страсть!) молодого новгородского ушкуйника не предмет традиционного любования, а возможность образного сопоставления с умудренным посадником. Два образа в одном образе, воссозданном под звон колоколов. Кстати, колокол не только звуковой фон поэмы-песни, но и действующее лицо ее.Несколько раз, в присутствии Сергея Сергеевича, я читал строфу из Буслаева, завершая ее «старости — страсть». Автор лукаво улыбался и не поправлял меня:
— Дело твое. Страсть так страсть...
Исторический цикл (весьма обильный) аукается с современными диклами. Старинная героика — с нынешней. Китобои из поэмы «Пролив Екатерины», солдаты из «Фронтовой радуги» (поздней поэмы Сергея Наровчатова, не вошедшей в Собрание сочинений), люди разных профессий и возрастов выхвачены из жизни и выведены на образную орбиту для встречи с теми же Дежневым и Буслаевым.
Ревнитель самовитого и самоцветного образа, Сергей Наровчатов не отказывает себе в праве на стихи прямого гражданственного толка, в праве на гневную инвективу, когда речь идет о недругах, и на «одические рати», когда говорится о друзьях:
Срываясь вдаль с откоса, Колебля горизонт, Звенит «Бандера росса», Гремит «Рот фронт». Не стелются, не льются, В них мерный слышен гуд,— Солдаты революции Вершат над миром суд.Это из стихотворения 1961 года — «Песни Коминтерна». Сергей Наровчатов решительно настаивал на этой песне интернационалистов, песне, которую мы пели в 1936-м, когда жили испанскими событиями, когда нас восхищали «невиданные люди неслыханной судьбы», люди, за которыми мы шли самозабвенно.Оставаясь поэтом классической русской традиции, Сергей Наровчатов стал певцом интернационального братства. В исполненных гордости строках, обращаясь к России, поэт говорит: ,pre. Высокий свет грядущих поколений Пройдя и побеждая смерть и тлен, Своих врагов поставив на колени, Не ты ль полмира подняла с колен! Сейчас звучание и значение этих строк еще существеннее, чем в пору, когда они были написаны (1948). Сознание исторической значительности деяний уже не только своего поколения, а всего народа Страны Советов без особых упоминаний возраста и профессии — вот что переполняет стихи и поэмы Сергея Наровчатова зрелой поры.
На временном протяжении более четырех десятилетий я не раз полемизировал с Сергеем Наровчатовым, спорил с ним — дело молодое и естественное. То не принимал какого-либо стихотворения, то оспаривал статью, то отвергал его способы отношения к людям. Мельком замечу, что признавать поэта — это вовсе не смотреть ему в рот и не обязательно принимать решительно все написанные им строки. Достаточно признать мир поэта, его душевный строй, его основные образы, сочувствовать ему в главном.
Сейчас я делаю панорамный обзор созданного поэтом. И здесь нет места дружескому всепрощению. Не все у Сергея Наровчатова принимаю безоговорочно. Вместе с тем время укрупняет планы пройденного поэтом и созданного им. Передо мной предстает творчество цельное и многообразное.
«Я никогда не приму четыре стены своей комнаты за четыре стороны света, иначе моя молодость постучится мне в окно и напомнит о других просторах». Чудесные строки! Это программа на целую жизнь. И Сергей Наровчатов оказался верен ей до конца.
Об этом говорят прежде всего его стихи и поэмы. А вместе с ними, заодно с ними — проза, публицистика, критика, литературоведение. Это уже упомянутая мемуарная книга «Мы входим в жизнь», исследование или «заметки поэта» — «Лирика Лермонтова» (именно он, Лермонтов, оказал на Сергея Наровчатова наибольшее влияние) и уникальная по жанру и наполнению книга «Необычное литературоведение». Публицистика и мемуары написаны со страстью, переходящей в ярость, исследования обнаруживают огромную начитанность поэта, его любознательность и культуру. Целые библиотеки прошли через его руки, наряду с печатными изданиями — рукописные своды, старые и новые...
Есть особая область культуры, в которую не всякий заглядывает. Заглядывает пытливый. Говорю о запасниках культуры, о памяти культуры. Здесь Сергей Наровчатов показал, что оглядка на прошлое ему присуща, как поэту, а не архивисту. Память о Блоке и Маяковском, о литературном Крыме, особенно о Волошине, у него крепка и основательна.
...Его стихи читаются, как поются. Слово льнет к слову. Тянется к нему, создавшему его. Сергей Наровчатов — грузный, бледный, усталый — читает в густо набитой аудитории конца шестидесятых, а передо мной все тот же самый юноша тысяча девятьсот тридцать шестого, только что вернувшийся от китобоев, овеянный ветрами юноша. Дело давнее. А между прочим, ему набежало не так много — шестьдесят с лишним лет. Ему бы жить да жить. Слава, достаток, признание пришли. А жизни оказалось в обрез. Многие жанры (в том числе исторические рассказы, которые, с моей точки зрения, ему удавались) он мечтал развить. Не пришлось. Жизнь оборвалась.
Он никогда не жаловался. Старался внушать и внушал людям радость жизни:
Земля моя! Судьба моя! Безмерный свете мой, Живая радость бытия, Цветок мой голубой!Память возвращает меня вспять.При первой же встрече в конце войны:
Бурцев, ёра, забияка, Собутыльник дорогой! Ради бога и... арака Посети домишко мой!Рассверкался, хотя синева глаз потускнела. Годы! Слишком много зарев повидала эта голубизна. Обнялись по-братски. Помолчали.Сергей — знакомым жестом ифлийской поры — повторил:
Ради бога и...Здесь он сделал большую паузу и с отчаянием завершил: «арака»... и еще пауза, веселая пауза: «Посети домишко мой!»Сквозь толщу лет, сквозь отечность проступил голубой цветок. Он!
Были встречи, беседы, чтения, было денисо-давыдовское «призывание на пунш», литературные вечера, споры, знакомства с новыми людьми. Сергей тяжелел, некоторое время не знал, за что браться, пил, неистово пил, его добрая матушка всех нас поочередно обвиняла в том, что мы его спаиваем. Но это было несправедливо — отчаянье матери диктовало ей неверные решения. Мы не были повинны в его тяжелых запоях. Казалось, он не выберется из беды. Выбирался. Выбрался. Однажды на углу Малой Дмитровки (ныне улица Чехова) и Настасьевского переулка Сергей прочитал мне наизусть стихотворение «Слепая девушка». Отличное стихотворение! Я почувствовал: поэт в нем побеждает. Вскоре пошли другие стихи. Я напечатал их в «Октябре», где в ту пору ведал отделом поэзии. Складывалась книга «Костер». Снова багрянец, снова отсветы войны ложились на синеву.
Появлялись стихи и статьи Сергея Наровчатова. Он работал, стараясь наверстать упущенное. Мы встречались в книжных магазинах, на заседаниях, в Коктебеле, в редакции «Нового мира». Он читал мне куски из «Василия Буслаева».
Встречал его с Глазковым и Самойловым, Львовым и Козьминым, но всего чаще — с Лукониным. Один из первых вечеров Сергея Наровчатова состоялся в «Устной библиотеке поэта». Он читал много, сдержанно, с мастерством опытного чтеца и усталого человека. Этот вечер запомнился многим.
В позднюю свою пору горячо он взялся за восстановление справедливости в отношении Максимилиана Волошина. Он ратовал за него яро, умно, тактично, по всем правилам реабилитации (чуть было не сказал «реанимации»), существующим у нас. Помнится, задолго до столетия со дня рождения Блока он предлагал меры по увековечению поэта. За «Двенадцатью» из тумана символизма мы все сообща выводили весь корпус блоковских сочинений. С помощью Горького и Маяковского (это был испытанный способ, принятый у нас способ) ставился вопрос о восстановлении Шахматова, о создании музея Блока в Ленинграде, о собрании сочинений.
В качестве увлеченного редактора «Нового мира» он привлекал меня к сотрудничеству: стихи, переводы, статьи.
— Ты как-то застенчиво-робко относишься к своим стихам. Не прячь, покажи!..
Показал. Он очень быстро отобрал то, что ему показалось подходящим для журнала, напечатал. Мало того — позвонил мне (старая, добрая, забытая традиция):
— Хочу тебя порадовать. Твои стихи идут. Поздравляю.
Последние наши встречи происходили в его любимом Коктебеле. Комнаты оказались рядом. Я не докучал ему. Напротив, в душе возмущался, видя, как авторы-просители подлавливали редактора толстого журнала даже рано утром на берегу, даже в заливе во время плавания. Сергей говорил, что ему приснился однажды романист, плывущий кролем со своим романом в зубах (рукопись была в целлофановом мешке).
Сергей умело и последовательно отбивался от такого рода просителей. Весь день просиживал дома в тени и тиши, хранимый Галиной Николаевной. Комната была завалена книгами. Он читал жадно, целыми собраниями сочинений, целыми отсеками коктебельской библиотеки, которая не поспевала за своим любознательным читателем.
Мы вспоминали ифлийские годы, друзей. Сергей читал мне недавно написанную «Двойную радугу». Здесь подарил мне он трехтомное собрание сочинений. Он задумывал серию, свод, цепь рассказов из русской истории. Он радовался, что нашел свою повествовательную интонацию. Перечитал всего Фейхтвангера:
— Серьезный писатель. Есть чему поучиться у него.
Очень радуется, читая всего Всеволода Иванова. Завидую — как быстро читает! И притом — все схватывает.
Мы молча смотрели на залив в предвечерний час. О чем мы думали?
— Как тихо!— сказал я, чтобы нарушить молчание.
— Тихо?? «Завтра трубы затрубят, завтра громы загремят...» — ответил Сергей.
— Давыдов! Снова Денис! Он стал как бы лозунгом и паролем нашей жизни. Помнишь: «Бурцов, ёра, забияка»?
— Как же!
Еще прошло два-три года. И вот: из того же Коктебеля везут Сергея Наровчатова — бездыханного. Потом похороны в знойной Москве. И новые годы — без него.
Память возвращает меня к разным, ко многим годам нашей жизни. Но все чаще, всего охотней она возвращает меня к образу голубого цветка, еще далее во времени — к той лестничной площадке в ИФЛИ, где мы, еще юные, непозволительно молодые, упоенно и самозабвенно читаем друг другу стихи, перебивая, читаем свое и чужое, а жизнь уже готовит нам неслыханные испытания.
Источник: Воспоминания о Сергее Наровчатове. Москва: Советский писатель, 1990.