ПОДРАЖАНИЕ СОВЕТСКИМ ПОЭТАМ
Но где же Ленин? Ленин где?
Где Ленин?
Восток жесток. Однако, он - исток.
Да, он исток, а также ствол и корень.
А Запад - только сорванный листок,
хоть думает, что по иному скроен.
Восточных женщин старят пыль и зной.
И танк людей стирает, словно ластик.
Здесь всюду грязь... А Запад - он иной.
Там правит пластик.
Гудит базар, людей невпроворот.
И гонит в пекло Магов и Ахмедов
усатый, провонявший луком рот...
Рай белых, одноразовых предметов
им так же чужд, как чистая десна
гнилому зубу. Он для них - зараза,
во рту которой блеск и белизна
фарфорового унитаза.
Тяжелый запах. Трупов штабеля.
Кружатся стаи мух, рыдают бабы.
Идут сунниты, ботами пыля.
Здесь больше крови, значит - больше правды.
Здесь человек - храбрец он или трус -
лишь ломтик человеческой нарезки.
А если брать в расчет страданий груз,
любой тиран - почти что Достоевский.
Чалмы врагов валяются в пыли.
Тиран их кости в кислоте расплавил.
А после его кончили свои.
(Что подтверждает - здесь не любят правил.)
Здесь каждый человек - что чебурек
в большом котле. Куда же им податься?
Давно исчислен азиатский век?
Исчислен, да. Но как они плодятся!
А Запад?... Запад ненавидит боль.
Здесь место храма заняла аптека.
На Западе ты без опеки - ноль.
Тут есть комфорт, но тут для человека
зло мира умещается в прыще,
вскочившем на заду. А боль Востока -
она сродни натянутой праще.
Реальность здесь кровава и жестока.
Зевают в креслах Джонни и Жан-Поль.
И ужас им глядит в глаза коровьи.
Вот почему их так заводит боль.
И вот откуда эта жажда крови.
И совесть им препятствий не чинит.
А что до крови - черной и блестящей,
она дешевле полосы чернил,
из-под пера поэта выходящей.
2005
_^_
ГОРОД
Поскольку нынче это пишут легионы
Гораздо больших даже варваров, чем мы,
И мы напишем, мы других ничем не хуже.
Окинув взглядом серую плиту,
швырнешь окурок, подойдешь поближе -
и вдруг увидишь: как язык во рту,
сидит святой в своей кирпичной нише.
Изображает жизнь... Напрасный труд.
(На всем налет какой-то бурой тины.)
Похоже, нынче это сознают
лишь негры, продающие картины.
Четвертый час. Накрапывает дождь.
И ветер продувает ткань перчатки.
И тень от башни, словно рыбный нож,
висит над мокрой чешуей брусчатки.
Вокруг - скульптуры. Каменистый склон
ведет наверх, туда, где скрупулезно
язык проулка два ряда колонн
облизывает, как сухие десна.
Иду. Затем, что растрясти карман
от мелочи доступно каждой рвани -
на Новом рынке бронзовый кабан,
устав от человеческих желаний
(потри пятак, и сбудутся), сидит
за веком век и не меняет позу,
и с застарелым ужасом глядит
на пиджаки, на их свиную кожу.
Развалы яблок, слив и алычи.
Гора брелоков, сигареты, пресса...
И солнечные прыгают лучи,
как белки, среди каменного леса.
Соборы, соблюдая целибат,
врастают в землю мощными корнями,
и площади огромный циферблат
набит по горло серыми камнями...
Не генеральный - гениальный план!
Здесь предавались ангелы веселью.
Потом ушли. Ушли, оставив нам
аттракцион с застывшей каруселью.
И город совершает марш-бросок
из бурного потока в постоянство,
как вырванный из времени кусок
обветренными пальцами пространства.
Глаза скульптур белы, как донный мел.
Как будто, избавляясь от обузы
подвижности, сей град окаменел
под пристальными взглядами Медузы.
(Есть пластика, и ни к чему слова.)
Гераклы, данты, вакхи, галилеи -
все стали жертвой той, чья голова
висит под серым сводом галереи.
Кафе "Пьячетта". Дует из щелей.
Кусок тунца лежит на белом блюде.
Мир колоннад. Обилье площадей.
Фонтан. Соборы. Каменные люди.
(Вот кара за гордыню.) Мертвый край,
где не спасут ни скепсис, ни бравада.
И не понятно: то ли это рай,
а то ли просто разновидность ада.
апрель 1995
_^_
ЧЕРНО-БЕЛОЕ
Ветер дует в окно - и волос твой улетает.
Жизнь тебя и меня переезжает рессорным
колесом. Белое мороженое тает
и, впитываясь в песок, делает его черным.
Сесть бы за стол, наметить вехи,
разобраться, бумагу мыслями вороша,
в жизни. Но тянет сомкнуть поплотнее веки.
Чем обильнее слезы, тем чернее душа.
Девушка на балконе надевает свитер.
Белка новый орешек прячет в свое дупло.
Так и закрытые веки легко обдувает ветер,
оставляя нетронутым их внутреннее тепло.
Будто тебя здесь нет... В опустевшем доме
вещи лежат на полках бессмысленно, словно в коме.
Странные, словно рыбы, отдыхающие на суше.
Вещи - тела пространства, а мы - их души...
Ветер доносит с площади звуки марша.
Там поздравляют кого-то, играют туш.
Лица людей на экране - комочки серого фарша.
И телевизор мерцает, как пожиратель душ.
2004
_^_
* * *
"Что за гадость?" Недовольный дядя Вова
от напитка "Барвинок" воротит рожу
и на брата своего глядит сурово,
на двоюродного брата, дядь Сережу.
Дядя Вова толстоват. Лицо, как свёкла.
Выражение лица - плакат с девизом:
"Не пора ли нам... того?" А глазки - стекла,
обработанные мутным антифризом.
"Что нам чай, коль водки требует утроба!"
Выпив штоф, себя он чувствует Руалем
Амудсеном. Но, добравшись до "сугроба",
тихо хрюкнув, засыпает под роялем.
И, однако ж, после этого фальстарта,
через пять минут, перевалившись через
ручку кресла, с ненасытностью Фальстафа
он глотает из стакана теплый херес.
Вот он спит, дитя цветов, усталый демон,
беззаботный ловелас, богов любимец.
Боги спятили! И не понятно: чем он
так им глянулся, несчастный проходимец?
Не палил мартен, не делал "пятилеток
за три года" и не думал о грядущем,
не слабал своей жене сопливых деток,
был всю жизнь алкаш и умер сильно пьющим.
Бил в плечо меня: "Гляди, какая девка!"
Называл жену "зайчонком" или "рыбкой".
Жизнь прожил, как пустомеля-однодневка.
И в гробу лежал с застенчивой улыбкой.
Говорил: "Давай за вас, головоногих!"
(Помню все его ночные посещенья.)
Умер тихо... И, в отличие от многих,
заслужил себе, я думаю, прощенье.
январь 2005
_^_
ЗИМНЯЯ ГАЗЕТА
Ковыляя на трех ногах, улыбающаяся собака
переходит дорогу. Я смотрю ей вслед и шепчу: "Однако".
В небе темно и мрачно, под ногами от грязи зыбко.
Пешеходный мост впереди - как перевернутая улыбка.
Дворник сыплет на тротуар горстки бурой соли.
Улица морщит лицо и шипит от боли.
Пешеходный мост, как мальчишка, таращится на машинки.
И люди по нему пробегают, как по лицу - морщинки.
Останавливаюсь у "Дикси", подсчитываю монету.
На курево не хватает. Хватает лишь на газету.
Нашарив в кармане увядшую плоть окурка,
иду покупаю газету. Называется - "Литературка".
Критики хают поэта, твердя, что легко и свободно
должен течь стих, и что дольником в наше время не модно
писать. И делают стойку, как доберманы
на загнанного ЗК, увидев анжамбеманы.
После этих статей в душе у поэта остается вмятина,
как от удара лопатой. Он шепчет: "Фигня, бредятина".
Или с усмешкой цедит: "Какое скотство".
И критик жмурит глаза, почувствовав свое превосходство.
Ну, а что наш поэт? Получив "небольшой урок",
перетягивает свои раны бинтами веселых строк.
А после (каков болван!), бычками набив карманы,
сидит и херачит дольник, вставляя анжамбеманы.
2005
_^_
* * *
"Не дождутся! Мы пойдем единым фронтом!" -
Дядя тычет в дымный воздух сигаретой.
(Зависает, как луна над горизонтом,
череп дяди над раскрытою газетой.)
Он сидит в просторных трениках, в футболке.
На лице его блаженство и такое
(несмотря на то, что тикает на полке
старый "Вымпел") ощущение покоя!
Жизнь, оформленная, как передовица:
заголовок, снимок... А на обороте -
чье-то сердце, не успев остановиться,
продолжает тикать в бреющем полете.
Мир огромный распадается на части.
Он вздыхает: "Помню, мы вот погибали
ради будущего. Черт! Или от страсти.
Ну, а нынешние могут? Нет, едва ли".
Тощий, жилистый, как мумии Египта.
Хрипло кашляет, но курит сигареты.
И лицо его, навроде манускрипта,
где плетут узоры темные секреты.
"Жизнь - алмаз, который требует огранки.
Смерть - резец. Покуда чувствуешь броженье,
не бросай попыток выскочить за рамки.
Мало сил? Так подключай воображенье!"
Ох, по счастью, дядя (свет ему наградой)
отрицая в корне мнимость постоянства
хода времени, из прошлого над "Правдой"
устремив глаза в разжатое пространство,
не увидит, как племяш, легко одетый
(несмотря на минус пять), бредет от Рижской
по Сущевке с незажженной сигаретой,
поминая шаурму густой отрыжкой.
январь 2005
_^_
СОБЫТИЕ
Скучно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй...
Тусовка бубнит про ужасную "порчу души"
попавшего в ощип "хорошего, в общем" поэта.
Кричит "лизоблюд" и спешит подсчитать барыши,
которые мнил он слупить за "предательство" это.
Поэт уличен и наказан, как пойманный вор,
оплеван и выпорот плетью (пылай, ягодица!)
С утра и до ночи он слышит про "стыд и позор"
от тех, в основном, кто в подметки ему не годится.
Морщины, извивы... Лицо - как исписанный лист.
А губы бубнят: "Разрезвились... Ну, прямо, как дети.
Всё пишут и пишут они. И никто так не чист
и так не прекрасен душой, как писатели эти".
Уныло дымит сигарета. Канатики жил
покрыли удавкой натертую шею воловью
того, кто еще полстолетья назад заслужил
прощенье и надпись: "Евгению Рейну, с любовью".
Теперь отовсюду несутся стенанья и ор.
И в толстых губах у поэта дрожит сигарета.
И сотый по счету лихач, журналист-матадор,
втыкает свой "паркер" в мясистый загривок поэта.
Оргвыводом в морду поэту - не дергался чтоб.
Язык холодит валидол... Перестанут? Едва ли.
Как будто хотят поскорей укатать его в гроб
и, грохнув стаканом об стол, прохрипеть: "Потер-ряли".
А после - коньяк и вино в ЦэДээЛе лакать,
давать интервью журналистам и плакать под скрипку
и, фонд основав, сочиненья его издавать,
твердя в предисловьях про "грустную эту ошибку".
февраль 2005
_^_
|