|
- Повести и романы:
- Игорь Куберский
ПРОБУЖДЕНИЕ УЛИТКИ
Части: 1 2 3
XI
Сначала была пустота, если можно назвать пустотой нечто темное, глухое, невыносимо болящее не только внутри, но как бы и снаружи. Яма, мешок... Я просидел в этом мешке пять дней, а потом выполз, выбрался и обнаружил, что жизнь не остановилась. Надежды больше не было, а значит - стало небольно. Боль только от надежды. Только от того, что есть что терять. Больно от несвободы, а когда все потеряно, то не больно. Свобода - это когда ты потерял все. Так я и начал жить и назад не смотрел, не думал. Думать было не о чем, думаешь - от непонимания. А я все понимал. "Ее украли", - говорил я себе. Ее украли, и с этим ничего не поделаешь.
Улитка была ничья, а ничейное легко переходит из рук в руки. Именно так подумал я о ней в злую минуту и зло, безнадежно усмехнулся. Через какое-то время я стал думать о том, кто отнял ее у меня, украл. Это "украл" было тем для меня удобней, что снимало вину с меня и Улитки. Улитка была ни при чем, я не смог ее осудить - значит, я все-таки ждал ее. Это я только сказал себе, что все кончено и надежды нет, это чтобы выжить, чтобы отпустила боль, но я, оказывается, ждал. И я думал о ней, точнее - о нем, что было для меня одно и то же, - ведь он вошел в ее жизнь, без которой я не мог продолжать свою. Видимо, он попал в какую-то слабую точку Улиткиной души, неизвестную мне. Чем же он ее заворожил?
Сложным путем, через двух знакомых, с выходом на коллекционера Диму, я узнал, что Улитка в больнице, и это, вместо того чтобы встревожить, обрадовало меня - она не дома, она не с ним, и даже вроде навещает ее один только Дима, с ней ничего страшного, что-то вроде анемии, низкий гемоглобин, ее колют, вгоняют железо в кровь, она ест гранаты, скоро выпустят. Много, много утешительного было в Диминых словах, хоть и вовсе не мне адресованных.
Я позвонил ей в Рождество, я знал, что она уже дома.
- Да... - ответил мужской голос, и я положил трубку.
Что можно услышать в секунду звучания этой утвердительной частицы русского языка? Я услышал все. Я услышал то, что и ожидал услышать. В голосе звучало плохо скрываемая досада, раздражение и растерянность. Конечно, Улитка рядом - это из-за нее он так... Он снова вынужден заступать на круглосуточную вахту. Для этого ему понадобится дополнительный отпуск за свой счет. Наверно, уже взял. Но через два дня, решив, что отпуск врачу-терапевту не дали по причине эпидемии гриппа, я снова позвонил. Я позвонил в полдень, когда, по моим понятиям, врачи-терапевты ведут прием гриппозных больных в своих районных, городских и ведомственных поликлиниках. Повод позвонить у меня, конечно, был - то ли какое-то залежавшееся у Улитки мое барахло, то ли книги, то ли этюдник, вдруг я засобирался на зимний пейзаж.
- Алло? - сказал ее родной голос, безрадостный, но твердый, и, как я ни готовил первую фразу и интонацию, я не уверен, что не выдал себя. У Улитки был тонкий слух, и читала она между строк. Да, я что-то там попросил, и она сказала: - Хорошо. Тебе это срочно нужно?
Вопрос меня ударил, и все во мне почернело. Я усложнял ее жизнь, ее проблемы, связанные вовсе не со мной.
- Хотелось бы до Нового года, потому что... - и я мрачно присочинил какие-то обстоятельства.
- Дело в том, что мне сейчас надо на работу... - извиняющимся тоном сказала она.
Вот оно что! А я подумал на другое. А она готова встретиться чуть ли не сейчас!
- Ради Бога! - сказал я, и в мрачном полыхнуло светлое. - Ради Бога, извини. Я не хочу тебя утруждать...
- Какие тут труды... - сказала она, и голос ее слабо улыбнулся.
- Я тогда еще позвоню, - сказал я.
- Конечно, звони, - сказала она. - В любое время.
Боже, откуда этот свет, этот луч во мраке? Радостно и больно! Что же это такое? Что же она такое сказала, что мне радостно и больно и какая-то другая жизнь вдруг во мне - словно вынули одну и поставили другую, как видеокассету, и нажали кнопку, и пошло-поехало цветное изображение, полилась музыка... "В любое время", - сказала она. Что это значит?
Это значило все!
Кое-как я прожил еще два дня, на дворе было двадцать девятое, по городу несли елки, на Невском перед Гостиным двором на темных огромных елях - неужели такими бы стали эти вырубленные до срока рахитики? - болтались детские пластиковые игрушки, мои немногочисленные друзья спрашивали, где я собираюсь встречать Новый год, я отвечал, что пока не знаю, лелея невозможную мечту, и вот я позвонил ей, как обещал, и она сказала:
- Приходи, когда тебе удобно. Я тут одна...
Вот и все. Я положил трубку. Мне было трудно дышать. Я бы заплакал, но не смог. А еще через несколько минут я почувствовал, что не хочу к ней идти.
Утром тридцатого она позвонила сама.
- Ты знаешь, я была в больнице, - сказала она. - Я никого не хотела видеть, никого к себе не пускала. Один только Дима ходил. Я вообще плохо помню, что было до больницы. Какой-то туман. Будто я себя потеряла. А в больнице... в больнице я снова себя нашла и стала сильной. О, я стала такой сильной! Я вернулась, а он тут у меня живет... Я не могла его больше видеть. Я так ему и сказала. Я его прогнала. "Я тебя ненавижу", - сказала я, и он ушел. И мне было так хорошо одной первые дни. А сейчас, - голос ее дрогнул, - сейчас что-то снова накатывает. Мне страшно, и я снова не сплю. Какие-то чудовища приходят по ночам и водят, таскают меня за собой и мучают, мучают. Я не могу заснуть. Я чувствую, что снова теряю себя. Я думаю: "Там Игнат" - и хочу к тебе. Но не могу, не знаю почему... - и она заплакала.
Я слышал, как она плачет в трубке, и сердце мое было холодным.
- Приезжай ко мне, - сказал я. - Ты можешь сейчас ко мне приехать?
- Да, - сказала она.
- Я встречу тебя, - сказал я. - Через час я подойду к метро. Ты успеешь?
- Да, - послушно сказала она. - Жди меня.
Ровно через пятьдесят минут я надел куртку и пошел к метро. Падал снег. Маленький и мокрый, быстрый. Торопливый снег. Словно понимал, что мало его еще, и прибывал до новогодней нормы. Нет, слишком рано она ко мне возвращалась, я был не готов. Я положил нам другой срок. Так быстро я не умею. Есть же какие-то законы, по которым живет чувство. Быстрые ребята... Я так не могу. Я так не умею. Это вам не шуточки: любит - не любит, плюнет - поцелует... Выбирайте что-нибудь одно. Нельзя все в кучу. Такой компот не переварить. Я выбрал, я честно ушел, уполз, забился в темный угол - молчать и зализывать раны, набираться терпения и прозревать, учиться всепрощению, а меня вытаскивают, манят пальчиком: что ты там пригорюнился, буйну голову повесил? Иди ко мне, хочу к тебе, все хорошо... А завтра... очень может быть, что завтра она скажет мне то же самое, что ему. Нет, не скажет. Я всегда уходил хоть на минуту, но раньше, чем она этого захочет. И потому она всегда была мне рада. Это же так просто. Это Генри Торо, я ей рассказывал, и она ввела его в круг своих друзей, хотя не прочла у него ни строчки. Я ей передал много своих друзей. О, эта счастливая способность схватывать все на лету. Быстрота ума. Когда нет нужды разжевывать. А если уж говорить, то только о крупном, о главном. Как интересно с ней! Нет, конечно, я ее люблю. Это самообман, что мне все равно. Это я осеняю себя крестным знамением от наговора, от злого глаза, от зависти. Я слишком счастлив, я счастлив настолько, что вынужден это скрывать, иначе меня растерзают, разорвут на части все эти бедные люди вокруг с мрачными озабоченными лицами - они разорвут меня на куски, потому что им кажется, что большое счастье состоит из тысячи маленьких. Эскалатор выбирал темную людскую породу из нутра земли и рассыпал по поверхности, кого куда, и не было в них радости, и не знали они цели, ради которой стоило жить. А я знал, я стоял рядом с ними, ну, чуть в стороне от их нескончаемой вереницы, и боялся поднять глаза, чтобы не выдать себя.
Улитка опаздывала. Обычно она была точной. Она была самой точной женщиной из всех, кого я знал. Она и меня побуждала к точности. Это означало - уважать чужое время. И еще - уважать чужие чувства. Да, да, те самые, о которых говорил Лис Маленькому принцу. Какого же он все-таки рода, этот Лис? Странная у них любовь. Итак, я подготовил свое сердце к встрече с Улиткой, а ее все не было. Ее не было уже пятнадцать минут, этот месяц все-таки выбил ее из колеи. Прошло полчаса, прежде я почувствовал, что пожалуй, неправильно подготовил свое сердце, и вообще зря его готовил. Лучше бы и не вспоминал о нем. Ведь я пришел, чтобы пожалеть ее, помочь, коль скоро она об этом попросила, она ведь никогда ни о чем не просила, кажется, не просила и теперь, но сказала, что теряет себя и ей страшно, и я сказал - приезжай, то есть просьба все-таки была, хоть в скрытой форме, но была. Она так послушно согласилась приехать. Она ведь так быстро решала в ответ, быстрее, чем я предлагал, так что у меня всегда оставался некоторый излишек слов, который я по инерции договаривал после ее "да". С ней было всегда так легко договариваться. Можно было позвонить среди ночи и сказать:
- Давай поедем в Москву?
И она скажет:
- Поедем, - и никогда - "почему, зачем"?
Прошел час, а ее не было. Неужели что-то случилось? Я не знал, что делать: стоять, ждать - ведь она могла появиться с минуты на минуту - или же все-таки бежать к телефонам-автоматам, которые были только на улице? Я боялся ее упустить - это опять чуть ли не означало потерять. Я больше не найду ее, если потеряю. Она ехала ко мне из точки "а", и я стоял в точке "б" и ждал ее, это был кратчайший путь, приводящий ко мне, и еще час назад мне казалось, что у случайности нет ни одного шанса помешать мне на этом отрезке, но час прошел, а Улитки не было. Уже час ею верховодило нечто непредвиденное... Или опять ОН? Да, она вышла, захлопнула дверь, спустилась по лестнице, а на нижней площадке стоял он, бедный, несчастный, не спавший трое суток. В руках у него был букет роз. Так что, если я сейчас позвоню, трубку снимет он, и это будет конец. И мне ничего не остается, как только ускорить его.
Я залез в промерзшую, грязную, вонючую телефонную будку и, косясь на выход из метро, набрал Улиткин номер. Телефон молчал. Фу... Так-то легче. Значит, она поехала ко мне. Но что-то ей помешало. Что-то или кто-то. Ну конечно - он повез ее к себе. Нет, он вошел к ней. И они просто не отвечают на звонки. Им не до того. Зачем отвечать на каждый звонок? Мы тоже не отвечали. А телефон звонил, звонил, будто догадываясь, что мы дома, будто желая помешать нам, разорвать наши объятия, и, пожалуй, разрывал их, хотя руки оставались сцеплены, - разрывал, потому что наши души разъединялись и каждая порознь тревожно прислушивалась и гадала - кто же это такой настырный...
И я снова звонил, неистово вслушиваясь в акустику гудков, соответствующих телефонному звону в Улиткиной квартире, будто мог проникнуть вместе с ним в те стены, чтобы узнать, понять, увидеть. Нет, пустотой откликались во мне эти звонки - если бы там кто-то затаился, эхо было бы иным. И вдруг страшная догадка осенила меня - она погибла! Что же делать? Уже полтора часа я болтался у метро, в то время как она звонила мне домой, чтобы я помог, спас, вынес. Как же так? Теперь поздно. Теперь уже не она - другие звонили мне, чтобы сказать о ней. Но кто бы позвонил? Оказывается, на самый страшный случай у нас не было связи, наша связь была рассчитана на нормальный ход вещей. Они даже не знают, что у нее есть самый близкий на земле человек, который первым должен оказаться рядом с ней, живой или мертвой.
Я примчался домой, готовый к великой беде, но матушка даже не вышла из комнаты на звук моих шагов. Так... значит, звонков не было. Ну, конечно, никто из них про меня не знает. Могла позвонить только она, Улитка, но не позвонила: расхотела, раздумала, направилась в другую сторону, что уже бывало. Она перепутала ветки и вышла не на той станции и оттуда решила добираться трамваем, а трамвай увез ее в трамвайный парк, а там она осталась пить чай с вагоновожатой и рисовать ее портрет. Так что надо смирно дежурить у аппарата, пока, может быть, к вечеру не разъяснится, что к чему. В музей сегодня можно не ходить, а дел много - статья, стихи, стихия работы, она почти заслоняет боль, если нырнуть поглубже; боль, правда, вернется, но тогда можно снова нырнуть, и так до тех пор, пока вся она не избудет. Все-таки я слишком поспешил устремиться навстречу. Мне ли, битому, не быть осторожным? Не верить, не верить и подвергать сомнению. Или как в лагерной заповеди выживания: не верь, не бойся, не проси! Все три принципа я нарушил. Что же я за глупец такой, Кандид простодушный! Вот и матушка о том же. Она считает, что все меня обманывают, пользуются моей добротой. А я ведь вовсе не добр, я даже зол внутри, у меня много злого в мыслях. Добро тогда добро, когда оно деятельно. А я не делаю ничего, чтобы добра было больше. Я ушел от дел, я обхожу все ловушки. Только в одну и попал - в ловушку любви. В ее капкан. Вот и больно. Вот и лежи - перегрызай собственную ногу. Больно? Больно. Очень больно? Очень. Но терпеть можно? Можно. Иначе бы я вопил на весь мир. А я молчу. К вечеру отпустило наконец. А ну ее к лешему! Захочет - сама найдет, придет. И встречать не надо. Звонить я ей не стал.
Но днем тридцать первого, едва я вернулся из музея, где мы скромно, шампанским, отметили наступающий 1987-й и разбежались, едва я пришел домой, как вдруг телефон прервал заговор молчания и по первому его звонку я понял, что это Улитка. Она извинялась. Она просила прощения. С ней произошло именно то, что я и предполагал: другая станция метро, трамвай и даже, представьте себе, трампарк, а потом таксист, который бесплатно катал ее по городу, чтобы излить душу - с женой нелады, а мальчонку жалко.
- Ну, что теперь? - вроде бы засмеялся я. Как будто не подыхал вчера. Спросить, приедет ли она, я не смел.
- Я приеду, и мы с тобой встретим Новый год, - сказала она.
- Когда тебя ждать? - спокойно спросил я. Даже деловито спросил.
- Часов в шесть.
- Хорошо. Ровно в шесть я буду у метро, - сказал я и поспешно, пока ничего не изменило этот дивный, волшебный уговор, положил трубку.
Наконец я ее познакомлю с матушкой, вместе, видимо, и встретим Новый год. Я бы давно их познакомил, да матушка все отнекивалась. Ее можно было понять - она не хотела расширять круг своих обязательств. Отношения с людьми она понимала как принимаемые на себя обязательства. Обычно мои подружки не претендовали на то, чтобы быть представленными матушке. Но Улитку я любил, хотя матушка этого не знала. После своей неудачной женитьбы я стал скрытничать.
Как и вчера, я прождал Улитку полтора часа, но остался спокоен - что-то было против нашей встречи, даже не знаю что. Возможно, моя любовь была против - она возрождалась во мне только до определенной черты, до жажды себя самое уничтожить, встреча только и нужна была ей для того, чтобы совершить самоубийство. Улитка словно чувствовала это. Она не приехала.
Чтобы не вставать на уши, я отправился встречать Новый год к друзьям, бросив матушку, которая заявила, что все равно рано ляжет спать; и под утро одна из разведенных подруг хозяйки дома стала примериваться ко мне, и я по-тихому смылся, сбежал по свежему ночному снежку и дома спал до полудня, пока меня не разбудила осторожная матушкина кухонная возня. Чем она была осторожней, тем досадней звякали и брякали тарелки и кастрюли. Матушка была обижена и отрешена. Мог бы и не уезжать. Она даже что-то там вчера приготовила. Я, конечно, законченный эгоист, я служу своим страстям, на самого дорогого человека мне наплевать. Матушка считала, что она и я - это семья. А я так не считал. Семьи у меня не было. Отсюда и наши разногласия. Еще матушка часто повторяла, что в доме нет хозяина. Предполагалось, что хозяином должен быть я. Рачительным и деловитым. И ежедневными заботами приумножать домашний уют. Для дома я действительно ничего не делал. Не было у меня дома - чувство собственного жилья было отбито у меня, как носик у чайника. У меня не было семьи и не было своего дома. И я говорил себе, что мне и не нужно. Мне не хотелось чем-либо владеть, чтобы не умножать суеты. Лишь одной суете я служил - суете любви.
Под вечер матушка уехала в гости, сказала, что еще вчера бы уехала, так ее приглашали, - да, она еще нужна людям, если не нужна сыну. Сказала, что там и останется, так что я могу делать что хочу, - будто мне было двадцать лет, и в свободную квартиру (тогда у нас была всего лишь комнатушка) немедленно врывалась другая жизнь. Я не хотел, чтобы матушка уезжала, я не знал, что буду делать один, она меня не поняла, как не понимала часто, впрочем, не моими ли стараниями. Зачем ей знать про меня? Старость полна страхов там, где еще недавно жилось безоглядно, - наверное, жизнь и вправду страшна, когда погасает воля жить. Только незрячесть - залог нашего неистребимого стремления вперед, в никуда...
И Улитка позвонила. За окном мелко сыпал все тот же, еще предновогодний, снег, будто не в силах остановиться, хотя добавить к сказанному ему, в общем, было нечего, но тут зазвонил телефон, обычно молчавший первого числа до самого вечера, когда приходят в себя и к себе и с сожалением о прошедшем снова взбадривают знакомых и садятся за стол, чтобы доесть и договорить, хотя еда все та же и все те же разговоры, и знакомые те же, и сама жизнь, разве что еще больнее, но мне позвонила Улитка и, не слушая меня, стала говорить:
- Прости, я вчера снова не смогла приехать к тебе. Ты, наверно, ждал - прости. Я больше не буду. Я вчера вышла и ходила, ходила по городу, и места себе не могла найти, и идти ни к кому не могла, даже к тебе, а в полночь я пришла на вокзал и поняла, что это то, что я искала. Там были такие же бродяги, как я. А поезда уходили - один за другим, - и вместе с ними я отправляла свою боль. Я не помню, сколько их я проводила, я их провожала, пока не почувствовала, что боли больше не осталось, они увезли ее в ночь и снег, а я вернулась домой, и мне стало спокойно, прохладно, легко, и я легко заснула, впервые так легко после больницы. Теперь я могу приехать к тебе, если можно.
- А ты хочешь? - спросил я. - Тебе это нужно?
- Да, - сказала она.
В третий раз пошел я к синему морю, и приплыла ко мне Золотая рыбка, то бишь Улитка.
Чего тебе надобно, старче?
Любви.
Ночью я проснулся от счастья, переполнявшего меня, и долго не мог понять, отчего это на потолке - розовое, голубое, оранжевое сияние в россыпи серебристых брызг. Это праздник, думал я, это Новый год на улице, но это была моя елка, это горела забытая гирлянда огней. Я потянулся, чтобы выключить ее, Улитка рядом зашевелилась, взяла мою руку и сонно пробормотала:
- Не уходи...
XII
Дано ли нам чувство реальности, можем ли мы знать наверняка, что если бы поступали так-то и так-то, то получилось бы именно то-то, а не что-нибудь иное, чего и представить себе нельзя. Ведь у всех у нас две жизни. Об одной мы можем легко рассказать себе и другим, всему находя объяснение, распутывая узелок за узелком. Мы носим ее как шерстяную фуфайку, она греет, хоть и сквозит на свету. Это то, что мы про себя придумали, что имеет смысл и что оправдывает нас. Другая же - это клубок пряжи, сучащаяся нить нашего чувства; нам хочется связать что-то полезное, но одно неосторожное движение - и петли вновь ползут.
Когда Улитка приехала ко мне, я был ей другом, братом, милосердным братом, и готов был им оставаться, пока боль и страдание не избудут в ней, но она протянула ко мне руки, я понял, что она хочет моих ласк, понял это с изумлением - мне казалось, что этого еще долго не будет, но она, запрокинув голову, закрыв глаза, нет - полуприкрыв их, так что видны были безумные блуждающие зрачки, ждала меня, и я уступил ей, как, наверно, уступают женщины. Когда же она обвила меня руками и ногами, прильнула, будто отказываясь от себя, от отдельного существования своей души и плоти, у меня зазвенело в голове, и, судя по тому, что я не помню дальнейшего, я был, наверно, счастлив, как никогда прежде. И после - после тоже был счастлив, когда волна схлынула, ушла, обнажив нас, как камешки на берегу. И во сне счастье продолжалось, и когда я просыпался, словно проверяя - рядом ли Улитка, счастье тоже было рядом. Впрочем, как и тревога. Тревога была из-за избыточности его. Из-за моего подспудного ощущения, что я его не заслужил, что награда пришла не по адресу. Нет, и это не так - просто раньше времени. Счастье пришло раньше, чем я был к нему готов. Но разве к нему готовятся? А утром, отметая мои последние сомнения, Улитка сказала:
- Я знала, что вернусь к тебе. Мы будем вместе, если ты захочешь.
Раньше я считал, что в любви есть вещи, которые простить нельзя, - скажем, физическую измену. Но в любви измена невозможна, возразят мне. Увы - отвечу я. В любви возможно все, и прежде всего невозможное. Другое дело - как мы к этому отнесемся. Раньше я бы не простил - как не простил свою бывшую жену, хотя думал, что простил, что перешагнул через это. Но вот что дальше произошло: был день и ребенок наш спал, а теща ушла в магазин, и мы посмотрели друг на друга, и в потемневших глазах моей жены я прочел желание, и это выражение ее лица меня всегда возбуждало, мы быстро разделись и легли, не разбирая постели, и она, прекрасная, обнаженная, желанная, мне сказала:
- Давай так... - и предложила, как это мы будем делать. И хотя в ее предложении не было для меня ничего неожиданного - за три года женитьбы мы перепробовали все, что только можно придумать, - вдруг в этот момент что-то внезапно и резко сломалось во мне. Я приподнялся на локтях и посмотрел на нее, физически ощущая, какое у меня лицо.
- Нет, ты меня не понял, - вспыхнула она, мгновенно прочитав мои мысли. И, видимо, была права - я ее действительно не понял, и слова ее вовсе не относились к тому добавочному опыту, который она приобрела не со мной. Но я поднялся с постели, как покойник, и стал одеваться. Жена молча глядела на меня. Мне было невыносимо жаль ее, но я ничего не мог с собой поделать. Я оделся и сказал:
- Мы с тобой останемся мужем и женой, потому что у нас ребенок. Но спать мы с тобой больше не будем.
Возможно, очень даже возможно, что в тот момент я все же блефовал, я хотел сделать больно, проучить, преподать урок. Но, увы, так и получилось, - я к ней больше не смог прикоснуться, будто кто-то, распоряжающийся нашими судьбами, подслушал мои слова. Через полгода жена от меня ушла.
И вот Улитка сказала:
- Мы будем вместе, если ты захочешь.
И я ответил:
- Я хочу, - и у меня даже мысли не шевельнулось - прощать или не прощать. И не любовь была тому причиной. Другое - возраст. Алеко, убивающий свою юную Земфиру... Никогда не верил в эту историю. У Лорки бедный влюбленный старикан дон Перлимплин убивает самого себя - и в это не верю. Возраст (как-то трудно сказать - старость) или прощает, или отпускает восвояси. Я простил, потому что мне было сорок четыре, а Улитке двадцать один; я хотел, чтобы Улитка была со мной до конца моей жизни, то есть при нормальном ходе вещей еще четверть века. Это невероятно много для счастья, а мне казалось, что я буду с ней счастлив. То есть я даже не заикнулся на тему прощать или не прощать. Она явилась - и я открыл ей дверь.
Прошло недели две, и все было хорошо, как бы по-прежнему, или еще лучше. Гроза миновала - небо стало выше, даль - дальше. Правда, за это время я ни разу не был у Улитки - все как-то не получалось. Но мы часто виделись в городе и, погуляв, сходив в кино, в театр, на выставку, заворачивали ко мне. Иногда она оставалась на ночь. Она готовилась к переезду - срок, на который она сняла квартиру, истекал.
И все-таки однажды я приехал. Все было на месте: моя зубная щетка, мои тапочки. "Я это никому не позволяла трогать", - сказала Улитка. "Никому", - машинально подумал я, заходя в комнату с тем внутренним стеснением, с каким входят в морг. И здесь все было по-прежнему, никаких чужих следов, никакой чужой жизни, только на стене - новая работа, заставившая меня вздрогнуть: сатана, жадно обнимающий молодую, прекрасную женщину, фигурой так похожую на Улитку. Его пальцы-когти впиваются ей в тело, а она не слышит боли или даже отдается ей, закинув свои руки за шею сатаны, и все ее тело - порыв к нему, и не видит она его огромных кожистых крыльев, которые вот-вот сомкнутся, как створки раковины, и поглотят ее.
- Что это? - спросил я.
- А... это не мое, - сказала Улитка. - Какой-то американец. Это один заказчик просил меня сделать копию. Я сделала, а он не идет.
От картины веяло ужасом.
- Отдай ее мне пока, - сказал я. - Заказчик объявится - я верну.
- Бери, - равнодушно сказала Улитка. - Она мне не нравится. Я всего полчаса работала. Она большего и не стоит.
- Эта женщина похожа на тебя, - выдавил я.
- Да, - сказала Улитка. - Фигура моя. Ой, она так тянется к этому типу... А вообще-то пошлость.
Я снял картину, перевернул изнанкой и прислонил к стене. Была бы моя воля, я бы ее выбросил, истоптал, сжег - дьявольщина была в ней.
- Холодно... - поежилась Улитка. - И батареи не топят. Давай полежим?
Мы разделись и залезли под одеяло, прихватив парочку альбомов. Улитка подоткнула подушку, чтобы удобней смотреть, и раскрыла один из них. Кажется, это был Боттичелли, его "Весна", целиком и в прекрасных фрагментах, где видно было движение кисти. Улитка считала, что вся живопись модерна вышла из "Весны", только то, что было тайной, модерн сделал явным и, в общем, загубил. Живопись модерна она считала скорее интерьерной, чем самостоятельной, а потому сам интерьер этого периода ставила выше его живописных изысков.
- Вот смотри, - сказала она, положив свою смуглую прекрасную кисть на лист альбома с фигурами трех застывших в танце граций. И в это время зазвонил телефон.
- Не поднимай, - сказал я. Это было наше время, и ничье больше.
- Дима должен позвонить, мы договаривались, - сказала она и, выбравшись из-под одеяла, голая, на коленях, потянулась к трубке. Это и был он.
- Дима, я ничего не слышу, - сказала она в трубку. - Ты из автомата? Две копейки еще есть? Иди в другую будку и позвони. Ничего, я тебе отдам... - видимо, Диме было жалко лишней двушки. И Улитка бросила трубку, несмотря на очевидные Димины протесты. - Не могу же я орать, - повернулась она ко мне. Господи, я так и не привык к ней, обнаженной.
- Иди ко мне, - глухо сказал я, протягивая к ней руку.
- Подожди, сейчас он позвонит, - лицо ее стало виноватым.
- Да ну его к черту.
- Ты прав, не надо было отвечать. Этот проклятый телефон, он всегда звонит не вовремя. Сейчас, потерпи чуть... - в голосе ее прорвалась тягучая обещающая хриплая нотка.
О, милая, как хорошо, как легко с ней...
Телефон снова зазвенел, и Улитка нетерпеливо схватила трубку:
- Дима?!
Это был не Дима. Впечатление было такое, будто Улитка наткнулась на что-то с разбегу. Голос ее изменился, стал глухим и каким-то незнакомым - зависимым. А мужской голос на том конце линии был сильным и твердым, и, видимо, линия эта была совсем короткой, потому что я хорошо его слышал. Я не разбирал слов, но интонация этого голоса... она вся была на слуху, как проход электрички в пристанционной дачной округе. И больше всего меня поразило, с каким правом и натиском этот хорошо поставленный баритон на чем-то настаивал. Впрочем, было ясно на чем.
- Нет, не приходи, - сказала Улитка. - Я сейчас ухожу, сию секунду.
Хотя мы, как я понимал, никуда уходить не собирались.
- Ну и что, что рядом, - сказала Улитка.
- Нет, и на минутку не надо, - сказала Улитка. И голос ее все более мерк, - на его солнечность наползло облако.
- Я не буду ждать, - сказала Улитка.
- Не надо встречать меня у метро, - сказала она. - Я не одна, я тут... с художником. Он зашел за красками, и мы сейчас вместе уходим...
- Нет, - сказала она, - не надо, ты не впишешься. Ты мне потом позвонишь, ладно?
Это он, застучало у меня в висках, это опять он, мой соперник, дьявол, сильный, уверенный в себе. И то, как он говорил с моей Улиткой, совсем не вязалось с тем, что он прогнан, проклят, отвергнут.
- Ну пока, - мертво сказала Улитка и положила трубку. Она не обернулась, а оставшись у телефона, так и сидела голая, на коленях, спиной ко мне. Обернуться ей было как бы не под силу, но в то же время как бы и не нужно - поза ее уже выражала ожидание другого звонка, Диминого, и он раздался, и, услышав Диму в трубке, она с облегчением сказала:
- Ну вот!
Разговор был короткий, и Улитка произносила только одно слово: "Хорошо". Положив трубку, она наконец обернулась, как бы полная новой темой, хотя и старая была, была в ней, - обернулась и сказала:
- К сожалению, ничего у нас сегодня не получится. Мне надо по делам. Дима ждет. Ему только на час принесли одну штуку, очень дорогую, я должна посмотреть, можно ли отреставрировать.
Но что-то в моем лице, видимо, было такое, что Улитка, взяв меня за руку, добавила тепло и бодро:
- Ну, что ты? Что ты киснешь? Все хорошо. Одевайся. Я знаю, про что Дима говорит. Это шкатулка, восемнадцатый век, перегородчатая эмаль. Редкая вещь. Скорей, у нас мало времени.
Мы молча оделись и молча вышли на улицу. День был серый, холодный, грязно-ледяной, и в моих глазах было темно.
- Ну что ты скис, Игнаша? - потрясла она меня за руку.
- А то непонятно, - сказал я.
- Ну что - позвонил приятель, - сказала она. - У меня же много приятелей. Для тебя это не секрет.
- Это был не приятель, - сказал я. - Я слышал его голос, поневоле слышал... Так может говорить только очень близкий человек... Скажи мне правду - и я уйду. Я не буду тебе мешать.
- Какую еще правду?! Я все тебе сказала.
Я набрал в легкие воздух, зажмурился, как перед прыжком в воду, в пропасть, в никуда, и выдохнул:
- Я тебе не верю.
Улитка выставила челюсть, закусила нижнюю губу, промычала что-то и на одной ножке попрыгала вперед - в куртке, в черных обтяжных брюках под кожу, в большой меховой азиатской шапке с двумя лисьими хвостами на спине - шапка делала ее похожей на татарскую княжну. Еще ни разу я не говорил ей ничего подобного ("Со мной нельзя грубо, я грубость не выношу - я сразу ухожу"). Она ускакала от меня на несколько шагов, потом вернулась - так же, на одной ножке, схватилась за мою руку, чтобы не потерять равновесие:
- Не ссорься со мной, ладно? Со своими приятелями я как-нибудь сама разберусь.
Не скоро я узнал, что этот тип взял у нее в долг большую сумму, по моим меркам - очень большую, половину того, что оставила ей в наследство бабушка, и не отдал в срок, и теперь это, естественно, волновало ее.
- Зачем ты дала? - сказал я.
- Он попросил. Когда меня просят, я не могу отказать.
- Сказала бы, что у тебя нет.
- Он знал, что есть. Я не умею обманывать, мне становится стыдно. Мне стыдно не дать, если люди просят.
- А им не стыдно?
- Это их дело.
- Дай мне его телефон.
- Поедешь бить морду? Так я вообще денег не получу. Не вмешивайся. Он обещал отдать через месяц. Вот если не отдаст...
Вот откуда эта требовательная, наглая интонация - большие деньги связывают крепче постели, и он - судя по ее словам, фарцовщик - прекрасно это знал. А так больше ничто не омрачило тогда первый месяц нашего нового года.
Вскоре Улитка переехала, и я был этому рад. Из района застройки шестидесятых годов, из "хрущевок", среди достоинств которых есть и то, что жизни им положено лет пятьдесят, - значит, когда-нибудь их непременно снесут, - из такого вот района Улитка переехала в Санкт-Петербург, прямо в середину девятнадцатого века, на канал Грибоедова, бывший Екатерининский, в четырехэтажный особнячок, вышедший из капитального ремонта целым, хотя и сильно поврежденным. От истории в нем, конечно, ничего не осталось, как и в тысячах других зданий, отремонтированных так, чтобы капитально отшибить память бетонными плитами новостроя. И все-таки место было уникальное - петербургская Коломна. Рядом, совсем рядом, была Театральная площадь, собор Николы Морского, до которого можно было идти по Садовой, чтобы, поднявшись на чудесный пешеходный мостик, одним взглядом окинуть золотые купола и голубые стены за сетью деревьев, убегающий по прямой Крюков канал, что там, дальше, за Мариинским театром, впадает в Мойку; в воде тихо плавится небо, и глядится в нее красавица-колокольня, словно на миг покинувшая своего строгого родителя; но можно пойти к Николе и по проспекту Римского-Корсакова, бывшему Екатерингофскому... и куда ни глянь - адреса, адреса. Кажется, вся русская литература, музыка, живопись побывали здесь. Горевать ли, что в лучшем случае только таблички напоминают об этом, а внутри пусто, голо, мертво? Я уже не горевал - я шел в февральский глухой морозный вечер привычным путем к Улитке, и все эти темные, облезлые, облупленные дома с разодранными подворотнями, загаженными лестницами, с выбитой узорчатой решеткой перил (а когда-то там лежали ковры), все эти убийственные дворы-колодцы с вонючими помойками, по которым брезгливо шастали подвальные кошки, - весь этот знакомый с детства городской разор, заматерелый неуют, почему-то только прибавлявшийся, множившийся по мере того, как я рос, а теперь вот старел, - все это так давно стало неотъемлемой частью моей жизни, частью меня самого, что смешно было бы искать виноватых. В самом деле, от Европы у нас только фасад - мечта о красивой жизни, а двор помоечный - наша реальность.
На сей раз Улитка сняла квартиру из двух комнат на втором этаже. Точнее - это были те же комната и кухня, но кухня была чуть не вдвое больше комнаты, и Улитка сказала: "Там я буду спать, а здесь будет моя мастерская". Квартира эта отпочковалась от коммуналки, к ненависти оставшихся в ней, здесь же у хозяев теперь был свой отдельный вход, ранее забитый за ненадобностью, а в свою большую кухню они встроили ванную вместе с санузлом, провели газ для плиты, установили раковину. К моменту вселения Улитки газовой плиты еще не было - она застряла где-то в пути, завязнув в доносах, которыми бывшие соседи еще пытались отравить жизнь предприимчивым отделенцам, и пока шла эта борьба, Улитка обходилась старой допотопной электроплиткой, подарком Димы. Новое Улиткино жилище мне понравилось, хотя в нем было темновато из-за стены соседнего дома. Тусклый свет удручал Улитку, и в один прекрасный день, вернее, в одну прекрасную ночь, окна превратились в витражи - в дев эпохи модерна среди декоративного узора из листьев и лилий. Витражи ей заменили шторы, которые я советовал повестить, услышав, что кто-то за ней подглядывает по ночам из окна напротив, - теперь она могла ходить нагишом в свое удовольствие.
Я шел через Театральную площадь в глухих ночных огнях, через Крюков канал, по мосту, вид с которого запечатлен на известной гравюре Остроумовой-Лебедевой, шел мимо школы, где я когда-то учился и где выжимал из себя слезы в день смерти Сталина, поворачивал по набережной, где в эту позднюю пору попадались только владельцы собак, а поискав глазами, можно было обнаружить и темное пятно ее самой, задумчиво обнюхивающей ствол дерева в решении вечного вопроса "что делать?"; я выходил на проспект Римского-Корсакова, в этом месте отчужденный от прохожих зданиями бывших казарм, затем сворачивал на Лермонтовский проспект и мимо бывшей Эстонской церкви, занятой мастерскими Художественного фонда, организацией богатой, но клоачной, куда Улитка тщетно пыталась устроиться, - мимо церкви спешил дальше через мост, сворачивал вдоль канала направо, и вот уже впереди розоватый Улиткин дом, вот двор, а в углу на втором этаже, рядом с глухой стеной, - витражные переливы Улиткиных окон. Я нес ей одеяло. "Зачем? У меня куча одеял..." Но оказалось, что всего два, тоненьких, детских, одно на ноги, другое на плечи... А была зима, и дуло во все щели новых капитальных рам, которые, само собой, повело.
Вскоре хозяева привезли разобранный платяной шкаф, и я его собирал. Прежде платяные шкафы мне собирать не приходилось, но задачка была на уровне детского конструктора, и Улитка была от меня в восторге. Только под занавес я сообразил, что ухитрился составить вместе все эти неподъемные части без крепежных болтов - они обнаружились совершенно случайно, и надлежало использовать их по назначению. Теперь-то моя шаткая конструкция, готовая завалиться от одного дыхания, отвердела. Однако присутствие в дереве шкафа крепежного металла как бы опошляло мебельную идею, сводило ее к нулю.
- Протезный шкаф, - скривилась Улитка. - Ничего, я себе куплю настоящий. В стиле модерн.
В то время как я занимался сборкой, в большой комнате возился над разбитым хозяйским пианино Илья Исаакович, настройщик, порекомендованный моим приятелем-музыкантом. Сняв крышку и увидев потрескавшуюся деку, Илья Исаакович поначалу посоветовал отправить инструмент на свалку, но, присмотревшись к Улитке, передумал и сказал, что попробует. Улитка нарочно вырядилась и с голой спиной, в мини-юбке, а скорее - в набедренной повязке, гарцевала мимо него на высоких каблуках. Ей очень хотелось, чтобы глухой, расстроенный, почти безголосый ящик фирмы Юргенсон 1898 года снова зазвучал, - ведь у нее было семилетнее музыкальное образование и она обожала чарльстоны. Илья Исаакович, высокий и не очень старый, косясь на Улитку, попил чайку с медом и принялся за работу. Через два часа инструмент запел - это был свиридовский романс из музыкального цикла к "Метели" Пушкина. Играл Илья Исаакович как человек, у которого почти все позади, однако с неутраченной надеждой на кое-какие отдельные зарницы; он уже успел выяснить, что я Улитке не муж, а так, и даже услышал от нее хорошо мне знакомую фразу: "Я женщина свободная". Деньги он за работу взял, сухо мне кивнул, а Улитке поцеловал ручку, и, когда дверь за ним закрылась, Улитка показала мне тоненькую самиздатовскую книжицу с одним из эротических рассказов Альфреда де Мюссе, которую Илья Исаакович горячо советовал ей прочесть. Я сказал, что не уверен, что это Мюссе, и что читать ей это поздно. Это литература для подростков и старых маразматиков.
- Я и не собираюсь, - хмыкнула Улитка. Она встала посреди кухни-мастерской - высокая, красивая, стройная, подбоченилась, раздула ноздри. - Вообще, что он себе позволяет?!
- Ну и дала бы ему этой книжкой по лысине...
- Ничего себе, дядечка... - она подсела к пианино, бойко побренчала свои чарльстоны, отодвинулась вместе со стулом, посмотрела в окно, на одну из своих не то наяд, не то дриад. - И все-таки мне его жалко. Он такой старый, печальный, он так смотрит... Меда поел, а у него диатез.
На следующий день - это было при мне - Илья Исаакович позвонил. Он осведомился, здесь ли я. Улитка сказала, что меня нет. Тогда он предложил встретиться, чтобы обмыть шампанским запевшее пианинное нутро. Он уже был готов выехать - с шампанским в портфеле.
- Сегодня я не могу, - сказала Улитка. - Я занята, - как если бы сожалела об этом.
И тогда Илья Исаакович заговорил. Он говорил долго и, наверное, вдохновенно, потому что Улитка, вопреки привычке, не перебивала, и, взглянув на нее, я с удивлением увидел, что все это ей безумно интересно. Наконец она сказала:
- Шампанское? Всего-то? Такой женщине, как я? Я думала, вы меня пригласите в ресторан...
"Он икнул, - рассказывала она, - а потом сказал, что подумает, и сразу стал прощаться".
Я почему-то рассердился:
- Тебе надо было сказать ему, что он старый козел. Зачем ты морочишь ему голову?
- Разве морочу? Может быть... Мне ужасно любопытно, как он себя будет вести. Если он оставляет мне какую-то порнографию, значит, он заслуживает такого обращения... Но если я скажу ему правду, он умрет. И я буду виновата перед его женой. По голосу она у него ревнивая. Грымза, наверно...
- Он не умрет, - сказал я.
- Да, - согласилась Улитка. - Но ему будет плохо. Пойми, мне жалко таких людей. У него впереди ничего, только смерть. А тут вдруг я, шикарная женщина. Женщина его мечты. Ему же сейчас тепло. Ну а постепенно он поймет, что ему тут ничего не светит...
Илья Исаакович не звонил неделю. "Зарабатывает на ресторан", - смеялась Улитка. А я не смеялся. Мне все это не нравилось. Мне впервые не нравилось то, что она делает. Прежде я всем восхищался, всему находил объяснение, все оправдывал. Она любит людей только умом, подумал я однажды, а сердце у нее холодное.
Присутствовал я и при следующем звонке Ильи Исааковича. На этот раз Илья Исаакович подготовился лучше, от ресторана не отказывался, то есть дал понять, что дело не в расходах, - волновала же его только его репутация, так как в городе он человек довольно известный и появление на людях с молодой красивой женщиной... "В общем, вы меня понимаете..." Но Улитка не захотела понимать:
- Можно подумать, что это я тащу его в ресторан. Он что, за проститутку меня принимает?
На сей раз никаких конкретных предложений от Ильи Исааковича не прозвучало. Напоследок он спросил, как играет инструмент. Прошло время, и вдруг Илья Исаакович снова прорезался, хотя Улитка надеялась, что он больше не позвонит.
- У вас есть подруга? - спросил он. - Мы тут на пару с одним старичком... Таким же, как я. Приезжайте в гости. Посидим, поболтаем, видики посмотрим...
Так и сказал: "видики".
- Знаете... - сказала Улитка. Интерес к этой истории в ней иссяк, и любезность ей давалась с трудом, - вы меня простите, но я не приеду... Да, я не хожу по чужим квартирам... Да, даже с подругой... И потом, - она тряхнула головой и посмотрела на своих наяд, - и потом представьте, как это будет выглядеть... ну хотя бы с эстетической точки зрения: вы и мы...
Много всякого я забыл, а это помню.
XIII
Новая Улиткина квартира обустраивалась долго. Еще месяц шастали сварщики, то привозя, то увозя сварочный аппарат да два огромных синих баллона со сжиженным газом.
- Они ничего не делают! - жаловалась Улитка хозяевам, а те уговаривали ее потерпеть и не ссориться, так как из междуквартирной борьбы сварщики извлекали свой интерес. - Пусть хоть ключи мне отдадут, - говорила она, - а то у меня тут коллекция, ценности...
- Представляешь, - рассказывала она мне, - в восемь утра звонок. А я закрылась на защелку, сплю, я же всю ночь рисовала. Я со сна ничего не соображаю, бегу к двери: "Кто?" А мужик за дверью: "Петрович пришел?" Я говорю: "Никакого Петровича, я тут живу". А Петрович - это его бригадир. Бегу спать. Снова звонок. И другой голос, Петровича: "Леха приходил?" Так они и ищут друг друга целое утро. Мне надоест бегать, я открою. И вот один из них сидит на кухне, ждет другого, а я лежу в комнате, заснуть не могу... Они же за месяц ничего не сделали, что же они зарабатывают?
- Что и все мы. Мы же получаем не за работу, а за то, что приходим. Вот они и приходят.
- Они приходят, чтобы выпить. А тут я. А на троих им жалко.
Но однажды позвонила праздничная:
- У меня радость. Плиту приварили. А знаешь, они оказались хорошие мужики. Я их тут чаем поила, с медом. Поиграла на пианино. Нормальные мужики, добрые, простые. Они чуть не раздавили мой коллекционный стул. Дима его на помойке нашел, а мне продал. Ой, в Ленинграде есть такие помойки, особенно если дом на ремонте. Мы с тобой должны как-нибудь походить... В общем, я им устроила концерт по заявкам, спела три свои песни. Им понравилось. А ключ они мне сами отдали. Я им: "Когда мне плиту поставите?" А они: "Сестренка, не волнуйся, это мы в секунд!" И знаешь, все приварили и увезли баллоны, шланги. Теперь у меня просторно, чисто, хорошо. Можешь приезжать.
Я придумал свой звонок - целую серию звонков в веселом ритме, и она открывала мне, не спрашивая кто, молча выглядывая из-за двери, сонная, теплая, беззащитная, в шерстяном пончо на голое тело, которое когда-то подарил ей безнадежно влюбленный в нее мексиканец из Университета дружбы народов.
Но встречались мы с ней и по вечерам, где-нибудь в центре промерзшего города, чтобы, миновав его заснеженные пространства, оказаться в тепле ее дома. Зимой Улитка почти не зарабатывала, заказов на реставрацию было мало, и Улитка проедала летние портретные заработки.
- Почему ты не хочешь учиться дальше? - спрашивал я, имея в виду институт Репина или Мухинку, где учились несколько выпускников ее училища.
- А... - отмахивалась она. - Потом. Но на живопись я все равно не пойду, ни на живопись, ни на графику. Ты не представляешь, какие там нагрузки. Всякое желание пропадет рисовать. Это же должно быть радостью, а не наказанием. И вообще это не для женщины. Я буду поступать на искусствоведческий. Хотя, честно говоря, мне это не очень нужно. Основа у меня есть. Остается только совершенствоваться. А там учат не искусству, а мастерству. Прививают школу, даже не прививают, а навязывают. Мне это неинтересно. Вообще, неинтересно все, что навязывают. А так я выбираю только то, что мне нужно. Сама.
Мы стояли возле трамвайной остановки на углу Марсова поля со стороны Садовой и Мойки; в проеме домов, за Кировским мостом и Петропавловской крепостью, холодным малиновым светом истаивал короткий зимний закат, и здесь между вычищенными аллеями и темными кустами сирени малиново отсвечивали поля нетронутого снега, в тени же снег был ультрамариновый; вокруг быстро темнело, и навстречу нам вдоль Лебяжьей канавки Летнего сада напористо мчался наш тринадцатый трамвай, полный жидкого апельсинового цвета, а также тепла от горячих электропечек под дерматиновыми сиденьями. И в трамвае продолжался наш странный разговор о любви, о любви как о чувстве, с которым каждый из нас, в общем, имел дело в прошлом.
Говорилось о том, что любовь - это сильнейшая форма зависимости, радостное рабство, счастье служить своему господину или госпоже, и такая любовь была бы убийственна, если бы не сопровождалась необыкновенным душевным подъемом, когда как бы заново рождаешься, и еще больше - только и находишь смысл своей жизни, пока твоя жизнь в чьих-то руках. Я привел Блока: "Ибо только влюбленный имеет право на звание человека", вспомнил Соловьева с его идеей преодоления в любви своего эгоизма ради себя подлинного... Говорил я, и говорила она, и получалось так, что я напирал на аполлоническое, то есть на гармонически-духовное, светлое начало в любви, а она - на дионисийское, чувственно-иррациональное, темное, хотя, насколько я мог судить, была человеком со спокойной, даже прохладной чувственностью. Эта ее тяга к невыразимому в любви, "несказанному", вполне в духе символистов, отмечал я. И еще я говорил, что чувство само по себе - вещь абсолютно разрушительная и нуждается в присутствии сильного укротителя, то бишь разума. В общем, чепуха на постном масле, когда возбуждение мысли происходит от манипуляций готовыми символами и понятиями.
Наверно, я заморочил ей голову, потому что она вдруг досадливо сказала:
- Напрасно ты меня не слушаешь. Я ведь как говорю, так и поступаю, - и какое-то предупреждение прозвучало в этом, так что я, подобравшись, попытался восстановить в памяти все, что она успела сказать в защиту своей точки зрения. Но только одна ее фраза приплыла из прошлых наших времен: "Мне нельзя влюбляться - от любви я погибну".
Я же в тот раз говорил еще о многом: об искусстве уходить, когда ты больше не нужен, о том, что гордыня сильнее унижения, и, когда ты отвергнут, она не позволяет тебе валяться в ногах, и что тут дело даже не в гордыне, а в элементарном расчете: чем больше унижения ты примешь, тем меньше у тебя шансов поправить ситуацию, и что только своевременный уход может заставить любовь обернуться тебе вслед, а вымоленная жалость уничтожит последние ее крохи - при этом втайне я имел примером самого себя во время нашего не столь уж давнего разрыва. Но, кажется, Улитка меня не очень-то слушала. "А я нет, - сказала она наконец, - я, наверно, поползу за любовью. Меня будут топтать, а я буду ползти".
Некоторые ее истории были как обмолвки - похоже, ее подмывало рассказать мне все то, от чего она сама же ограждала наши отношения. К полной правде я, по ее мнению, был еще не готов, и она выдавала мне ее гомеопатическими дозами, чтобы я не отравился. Однажды она рассказала мне про двух своих знакомых ребят, высоких и красивых, таких высоких и таких красивых, что это позволяло им, бедным студентам, питаться в дорогих ресторанах за счет богатых теток, к которым они там подсаживались. Платили они, естественно, только тем, что было всегда при них... Об этой разновидности мужской проституции я слышал только в применении к западным нравам, и Улиткин рассказ меня удивил и огорчил. Огорчил - потому что она вроде не осуждала своих знакомых, а только теток в бриллиантах, да и то эстетически: "Представляешь, старая жаба в объятиях Нарцисса".
- Бедные, бедные ребята, - сказал я.
- Ничего они не бедные, - возразила Улитка. - Это ты смотришь на женщину как на женщину. А они пресыщены. Их рано развратили. Красивых мальчиков рано портят. Для них это совсем не то, что для тебя.
Еще как-то она рассказала:
- У меня есть один приятель, эта история так... уже почти закончилась... Он был моим натурщиком. Очень красивый и знает, что он красивый... И, - голос ее возмутился, - ужасно холодный! Так вот, представляешь, я к нему отношусь как мужчина к женщине. Я смотрю на него... Такой экстерьер...
- Экс-терьер - это бывшая собака, - не очень удачно пошутил я.
От всех этих историй на душе у меня только темнело. Да и вообще я продолжал относиться к Улитке с настороженностью, будто часть души так и осталась онемелой, оттоптанной, отсиженной, как нога, - вроде бы на месте, а не ощущаешь. А Улитка тем временем все носилась с идеей вовлечь меня в какое-нибудь совместное дело. "Давай выпустим сборник твоих стихов за свой счет. Я сделаю иллюстрации... Давай вместе писать картины - ты готовишь фон, а потом я включаюсь, вытаскиваю из него все, что вижу... Давай вместе собирать модерн..." Но первый же наш совместный визит в антикварный магазин стал и последним - Улитка, чего прежде никогда за ней не замечал, нервничала, раздражалась: я не туда смотрел, не то видел, не мог сразу оценить, врубиться в тему, хотя интерьерный модерн начала века я вроде знал. Но, видимо, моя душа оставалась к нему равнодушной, ее занимала только Улитка, но никак не вазы, не люстры, не криволапая мебель... Проницательную Улитку это задевало. Кажется, впервые рядом с ней я чувствовал себя серым кретином.
XIV
В марте в галереях Гостиного двора появились первые художники, хотя в Москве на Арбате они, как утки, так и зимовали под открытым небом, держа уголь или цветной мелок лиловыми от мороза пальцами; самое удивительное, что и заказчики сохранились и готовы были померзнуть ради собственного изображения. Зимние художники представляли собой один и тот же генотип, устойчивый к любым экстремальным условиям, выживающий в любых обстоятельствах, - они были здоровые, патлатые, с бурыми физиономиями и походили одновременно на разбойников, старателей и авангардистов, - загнанный на полвека в подполье, авангардизм, наверно, только и выжил благодаря таким, как они... И вот в галереях Гостиного снова появились засидки художников, и Улитка, поныв: "Они там мерзнут, мои братья", - принялась писать новые рекламные портреты для весеннего выхода на заработки. Она написала женский и мужской портреты "из головы", и оба мне понравились, особенно мужской - он был сделан "а ля прима", легко, непринужденно, на одном вдохновении, и хотя в нем было некоторое остужающее дуновение модерна, предпочитающего линии идеальные, какими человеческое естество обладает редко, все же настроение, выражение портрета вырывалось из его стилистики. Это был портрет юноши в профиль - яркого, южного типа, когда глаза, брови, очертание рта, подбородка - все крупно, выразительно, графически совершенно. Это несколько искусственное совершенство преодолевалось вольно нарисованной гривой волос, жестких, плотных, как бы иссиня-черных, как у мужчин Средиземноморья, впереди волосы топорщились, падали на лоб, делая образ современным, узнаваемым и в то же время интимным. Интимность была и во взгляде - задумчивом, ушедшем в себя, обращенным долу, и печальная сосредоточенность, как бы сдерживающая напор чувства, резко контрастировала с чувственным мужеским изгибом верхней и нижней губ, развернутых, алчущих.
- Отличный портрет! - радовался я за Улитку. - Ты выросла. Это же не просто лицо, это типаж. Я бы сказал, что это молодой Иисус Христос. Столько нерастраченной молодой жизни в его губах, столько чувственности, а в глазах уже обреченность.
- Нет, он скорее спокойный, - сказала Улитка, - и чувственность тоже спокойная, прохладная.
- Возможно, - согласился я. - И все-таки контраст есть, как в лицах Боттичелли: чувственная экстатика и догмат ума. Но там это противоречие трагично, а здесь только печально. Это мне нравится, за этим какая-то концепция бытия...
- Ну уж и бытия, - смущенно хмыкнула Улитка. Лицо у нее было чуть застывшее. К похвале в свой адрес она относилась недоверчиво, хотя в ней нуждалась, как все творческие люди.
Вечером восьмого марта я принес ей несколько веток пушистой цыплячьей мимозы, и Улитка, поставив ее в вазу, тут же схватила мелки.
- Я подарю натюрморт Диминой маме. Дима такая свинья, сам миллионер, хоть что-нибудь подарил бы матери на праздник. Я сегодня обедала у нее. Прекрасная женщина, ей семьдесят пять, но она не старая, она моложе нас с тобой - живая, жизнерадостная. Она ведь у него профессор, доктор медицинских наук. Дима гораздо меньше ее интеллигентен. Она настоящая ленинградка, блокаду здесь пережила. После блокады тут таких и не осталось.
Работа подвигалась быстро, и уже через полчаса можно было отложить ее и закрепить лаком для волос. Но Улитка все возилась, стремясь передать воздушную среду, озарение, исходящее от желтых шариков мимозы. Я сел за пианино и музицировал, насколько мне позволяли музыкальные годы, проведенные во Дворце пионеров. Лучше бы уж я занимался в изостудии... Тут зазвонил телефон, и Улитка с недовольным вздохом подняла трубку.
- А, это ты, - сказала она. - Здравствуй, - и голос у нее стал такой, что я насторожился. Вроде, это был ее обычный голос и разговор обычный, ни о чем, но я почему-то замер и даже перестал играть. Я было снова потянулся к клавишам, но Улитка сделала какое-то неловкое, смазанное движение свободной рукой, в которой она продолжала держать кусок желтого мелка: дескать, не надо, - и я не заиграл. Было и так ясно, что играть не следовало.
А разговор был действительно ни о чем, но тем не менее - странный, ведь позвонили ей, Улитке, а тему вела она, то одну, то другую, будто боялась непредвиденного.
- Я тут натюрморт рисую, - говорила она. - Да нет... для Диминой мамы... - и я понимал, что тот человек знает, о ком речь.
- Ну а ты все над учебниками корпишь? - говорила она, и я, естественно, понимал, что человек учится.
- Нет... - чуть не страдая, тихо сказала она. И повторила: - Нет, нельзя... - и отвечала: - Потому что нельзя... - и мялась: - Потом как-нибудь...
Значит, человек хотел сейчас приехать и, видно, приехал бы, не будь меня здесь, потому что раз он для этого позвонил, то, стало быть, звонил и раньше, в мое отсутствие, и она отвечала: "Приезжай". И он приезжал. А на часах было около полуночи. Значит, для него естественно было звонить в эту пору и затем, допустим, полпервого появляться здесь. А мне Улитка говорила, что всех разогнала и что никто, кроме Димы, который помогал ей переезжать, не знает ни адреса, ни телефона. И вот, как последний идиот, я сидел, затаясь перед пианино на одном из колченогих Улиткиных стульев - она любила все шаткое, хлипкое, кривое - сидел, подслушивая абсолютно не предназначенный для моих ушей разговор, и не знал, как исключить себя из него - не красться же на цыпочках в другую комнату... В конце концов я был главнее... По крайней мере, до этой минуты...
- Как там девочки на факультете, все сохнут по тебе? - крутилась Улитка, уводя разговор в безопасную сторону. - Ну как... ты ведь там самый красивый. Не устал еще от них? - она давала мне понять, что звонящий ей не дорог. - Тебе надо женщин постарше... Тридцатилетних, - сказала она, и я почти услышал, как он ответил: "Было". Ему не хотелось говорить об этом скучном предмете, и он сворачивал на свое.
- Ну как-нибудь потом... - смущенно бормотнула Улитка. И радостнее: - У тебя же все время экзамены... Тебе надо заниматься! Да, потом... весной. Как-нибудь увидимся, погуляем по городу. Я Лильку с собой возьму, - Лилька была ее новой подругой. - Хочешь, я тебя с ней познакомлю? Она высокая, на голову меня выше, как раз для тебя. Давай я вас поженю...
Но звонящий этого не хотел, он заговорил о другом, и Улитка съежилась:
- Не надо мне мстить... Я женщина слабая, беззащитная. Как можно мне мстить…
Этот человек был близок с ней - теперь это было ясно как дважды два, - этот человек был очень красив, высок, молод - это был ее натурщик, к которому она, по ее словам, относилась как мужчина к женщине. Интересно, как это? Раздевала и любовалась?
- Там у вас на терапии ты вне конкуренции, - неосторожно сказала она, и сердце мое окаменело. Это был он, тот самый врач, демон-искуситель. Все сходилось, кроме одного - возраста.
- Ну ладно, завтра можем погулять, - сказала она, чтобы он не приехал сейчас. - Я Лильку прихвачу... Зачем? - повторила она вслед за ним, ища ответа. В самом деле, зачем ему Лилька? Лилька - это для меня. Лапшовая Лилька на моих ушах.
Улитка так исстрадалась, что вдруг запросилась в туалет... Спасительная идея - как это она ей раньше в голову не пришла?
- Слушай, мне в отсек захотелось, - сказала она и даже стала по-детски переминаться с ноги на ногу, входя в роль. - Ну да, в отсек... Мы так долго говорим... Ну хорошо, хорошо, завтра позвонишь... Ой, больше не могу... Пока! - и она положила трубку.
Она положила трубку, и мы снова остались вдвоем, только теперь это были совсем другие мы. Я бы много дал, чтобы стать прежним. Но кому давать - себе, Улитке? На нее я не смотрел - я не мог поднять голову, чтобы посмотреть на нее. Моя голова весила тонну.
- Уф... - раздался голос Улитки где-то в стороне, и голос этот только подтвердил, что у понятого мной одна версия. - Спина устала... - сказала Улитка, и я знал, что она делает характерное движение - выгибается и сводит лопатки вместе. Я слышал, как она пошла в ванную комнату и открыла кран. Струя воды била в пустую полость ванны, потом Улитка подставила руки, и плеск наполнил комнату. Вода успокаивает... Вышла Улитка, прижимая полотенце к мокрому лицу. Она снова села за этюдник, а я поднялся и стал ходить туда-сюда. И вот я ходил по мастерской и не знал, что мне делать. Можно было жить по-прежнему, и я даже попытался - я остановился за ее спиной и стал смотреть, как она работает, вернее - на ее работу. Но работы я не видел - только несколько цветных пятен. Работа вдруг омертвела, и я сказал:
- Ты стала портить, отложи.
- Да, - бормотнула Улитка, - я потеряла то настроение...
Да и собственное ее настроение явно упало. Но я больше ничего не сказал. Она ждала, что я заговорю, а я ходил и ходил, помня, что я должен вести себя как обычно. Потом я поймал себя на мысли, что я никогда здесь не расхаживал, и попытался вспомнить, что же я обычно делал, - да, обычно я садился на диван и раскрывал какую-нибудь книгу. Так я и сделал. Про книгу вверх ногами писано не раз, но и у меня она перевернулась, и я долго не мог понять, почему не могу прочесть ни строки. Не знаю, сколько прошло времени. Наконец Улитка со вздохом встала, будто закончила, подняла телефонную трубку, набрала номер.
- Дима, это мы, - сказала она. - Я и Игнат. У тебя компания, да? Празднуете? Счастливчики. А мы тут сидим, и у нас плохое настроение... Угу, как сычи.. Можно приехать, да? Не поздно? Сколько времени? - повернулась она ко мне, подключая этим поворотом к своему замыслу. - Ну прекрасно, мы приедем. Можем у тебя остаться? Ты нам дашь комнату? Ты прелесть, Дима. Настоящий друг. Ну хорошо, жди нас.
Она положила трубку и сказала бодро:
- Сейчас поедем. Развеемся. А то мне тоже что-то плохо стало.
Я был плохой актер. Все, что я хотел скрыть, само по себе нарисовалось на моей физиономии.
- У Димы и переночуем, - продолжала она, стараясь на обращать на меня внимания. - Там у него несколько человек. Я их знаю, хорошие люди, для тебя даже полезное знакомство. Но если ты хочешь, мы будем только вместе с тобой.
- Это был твой врач? - сказал я.
Улитка перестала суетиться, замедлилась, застыла:
- Да...
- Ты говорила, что ему тридцать пять.
- Он просто так выглядит...
- Почему ты мне не сказала, что снова с ним встречаешься?
- Я с ним не встречаюсь... Так, раз в неделю, на улице или в кафе... Вообще-то он мне не нужен, но я же не запрещу ему звонить...
- Разумеется, - сказал я. - Как можно что-нибудь кому-нибудь запрещать? Мы же свободные люди...
- Зачем ты так, Игнат... - сказала Улитка.
А я, кажется, снова встал и ходил по комнате, руки в карманах. И ее я видел плохо, вообще не видел, вдруг как бы заставая то здесь, то там - будто она все время перемещалась в пространстве.
- Ты должна была мне об этом сказать. Хотя бы из уважения.
- Я бы сказала, сразу сказала, но ты не спрашивал.
- Не спрашивал, - подтвердил я. - Я боялся спросить. Видимо, я боялся услышать правду. Я предпочитал не знать. Что же теперь делать? - я сел и обхватил голову руками. То есть я потом осознал, что уже сижу, поддерживая голову, чтобы она не упала на пол между колен, - осознал, когда увидел Улитку: она медленно подходила ко мне с гримаской сострадания и с пытливостью - готов ли я к тому, чтобы меня пожалели. Не знаю, что она там увидела, но решилась только положить мне руки на плечи. Она стояла передо мной, и весь ее стройный, теплый, упругий, легкий, гибкий стан призывал прижаться, забыться, утешиться - стоило мне только податься вперед щекой, лбом, затылком, и она взяла бы меня за руку и повела к постели для замирения или опустилась бы тут же, на диван, и я бы все простил и еще просил бы прощения, но я убрал ее руки и поднялся. И мне показалось, что она боится - то ли меня, то ли за меня.
- Что же мне делать? - сказал я, чувствуя, что теперь моя очередь поступать и что от того, как я поступлю, будет зависеть многое, может быть, все. Впрочем, решение созрело мгновенно, в ту самую секунду, когда она закончила разговор с НИМ, - надо было встать и молча уйти. Но прошло уже полчаса, а я был здесь и спрашивал, что мне делать.
- Разумеется, ты свободна, - сказал я. - Но свобода дается для того, чтобы делать выбор. Я думал, ты его сделала. Я думал - ты выбрала меня.
- Ты прав, - сказала Улитка. Теперь она сидела на диване и держала книгу, которую недавно держал я, но не вверх ногами. - Ты прав, я сделала выбор. Но мы взрослые люди... И в общем, я не буду отрицать, что у меня бывают экспромты...
"Даже сейчас?" - вскрикнул я внутри, но она не услышала.
- Экспромты... - повторил я. Это было то самое, чего мне не хватало, чтобы уйти. - Да, конечно... Но я этого не принимаю. Я воспитан иначе. Прости.
Пока я обувался, натягивал куртку, она вышла в коридор и смотрела на меня, прислонившись к стене. Я обернулся к ней, улыбнулся улыбкой сумасшедшего, открыл дверь и побежал вниз по ступенькам. Город, город, зимний, жуткий, укрой меня, пожалей, спаси!
В городе была метель. Пустой метельный город, легкая тяжесть дробно облипающих хлопьев, сонный трамвай из-за поворота - все это было уже столько раз, что больше не имело смысла. А зачем я живу? Можно жить, только если знаешь зачем. Я уже все прожил - и любовь, и измену, и самый смысл жизни, и поиск смысла.
И все-таки ночью я спал, а с утра поехал в музей на службу, а вечером ковырялся в книжках. Книги я давно перестал читать, теперь я просто просматривал их, усваивая десять-пятнадцать страниц - больше и не нужно. Некоторые из них я потом все же прочитывал от корки до корки, но, кажется, ни разу таким образом не добавил ничего к первому впечатлению - оно было самым верным. Я уже подошел к возрасту, когда не читают, а пишут сами. Жажда знать исчерпалась во мне и уступила жажде поделиться. Но делиться было не с кем. Я снова остался один. И стихи писать я не мог. Вот уже год, как я не написал ни строчки. Раньше я знал, что они вернутся. И они обязательно возвращались и заставляли меня говорить на своем языке. Но теперь и это меня не волновало. Я много раз высказался, но это никому не понадобилось. Мир прекрасно обходился и без меня. Я родился напрасно. Я неудачник. Пусть неудачник плачет. Это ОНА и я. Мы второй сорт - поэтому нас и не любят. Жить было невмоготу. Потому что только влюбленный имеет право... Но я ведь люблю... Так что же я? Зачем бегу от любви? Вожжа под хвост попала? Меня никто не гнал. Я сам. Гордый очень. Не так воспитан. Как же я воспитан? Я воспитан в сталинскую эпоху. В аморальную эпоху строгой морали. Строгость всегда обслуживала аморальные эпохи. Я большой пуританин: или - или. Третьего не дано. Третье - это и есть жизнь. Я не хочу жить. Я хочу жить. Я хочу к ней. Я без нее не могу. Я должен поехать к ней. Я сам себя прогнал. Я сам себя должен вернуть. Как вдруг стало легко, как просто вдруг стало. Она же сказала: "По большому счету он мне не нужен". А я нужен. Очень мы обидчивые. Это очень просто - уходить с высоко поднятым подбородком... Не бороться... Если меня там не будет, мое место займут... Рано или поздно... Я должен мчаться, бежать обратно. Я должен драться. Я хочу жить? Я хочу.
Средство от боли нашлось так быстро, что я сам себе удивился. Кажется, я был в здравом уме, но этот ум проделывал со мной какие-то невероятные фокусы. В общем, все как на ладони: он всеми силами старался избежать боли и работал, работал, крутился, мигая всеми лампочками, пока не находил решение; и он его нашел - вот оно лежало передо мной, тепленькое, чудесненькое: "надо вернуться!" А как с принципами? Ведь есть же у меня какие-то принципы... Нет у меня принципов - то, что я за них принимал, не годилось для жизни. Следовало выпростаться из них ради чего-то нового, иного, до чего я раньше не доходил, не дотягивался. Да, да - мой нравственный порог оказался ловушкой. За ним мерцала тьма. Я должен идти дальше, и лишь тогда я что-то пойму, чего раньше не понимал. Жить - это выламываться из своей вчерашней оболочки, из скорлупы, которая, если вовремя не пошевелиться, может и окаменеть. "Дальше" - это в настоящем означало вернуться.
И тут я запаниковал уже совсем по другому поводу. Мысленно я уже мчался к ней, я уже все забыл и простил, да и было ли что прощать... Но как ей сейчас, что с ней, захочет ли она меня видеть? Или вчера вслед мне она вздохнула с облегчением - ведь я развязал узел, который ей не давался. Может, сейчас там уже ОН... Как же я не подумал об этом? Отправься мы вчера к Диме, как она хотела, - и мы были бы вместе, ночь бы помирила нас - ведь этого Улитка и хотела, потому и увезти из дома хотела, чтобы я не мучился глупой ревностью; пусть даже еще и потому, что опасалась визита того, кто ей позвонил, - разве в той ситуации она не предпочла меня? Боже мой, что я наделал! Я все погубил, я упустил ее, я проспал, гордыня сделала меня дураком. Гордые - чаще всего глупые. Гордость - это предрассудок. Глупость - это верность предрассудкам...
И вот я уже мчался к Улитке, нырял в метро на острове Декабристов и выныривал на Невском проспекте, догонял как раз пересекающий его трамвай, тринадцатый номер, и Садовая улица, несчастная, обнищалая Садовая, на которую глаза бы не смотрели, казалась дорогой в рай, вот и Никола Морской - как хорошо она говорила про его купола: "Это золотые капли неба..." Вот уже и Лермонтовский проспект... Как грустно, пусто, разоренно здесь, какая глухая привычная бедность, как уныло, как привычно серо мы живем, и все потому, что не знаем, что можно жить иначе, не верим в себя, в свои силы - вот и влачим жалкое существование. Но нет уж, я не из вашей компании, я еще за себя постою! Вот и розовый дом ее цвета детской фланели. Окошки светятся, и ее - с краю - тоже светятся, переливаются, но я боюсь в них заглянуть: будь что будет, если она не одна, если ОН там - то это развязка. Вот и прекрасно. Все надо делать вовремя. Но еще можно повернуть назад. Еще можно ничего не знать. Можно не сталкивать лбами то, что сталкивать не нужно. Но рука моя уже тянется к звонку, и я звоню, я звоню своей серией звонков - коротких и длинных и по замыслу веселых, - пусть ей будет известно, что это я, и, если нельзя, пусть не открывают, затаятся пусть. Не стану же я ломиться в дверь. Не стану. Сделаем вид, что их нет, ее нет. Она ушла, а свет забыла погасить. Она человек рассеянный. Свет есть, а ее нет, и я уйду. Но тут же в коридоре раздался шорох, и дверь, большая, тяжелая, обитая железом и покрашенная сочной коричневой краской, жженой сиеной, резко и широко открылась, будто меня ждали. За ней стояла Улитка - без улыбки, без удивления, без недовольства.
- Я мимо пробегал, - сказал я, - гляжу, свет. Я на пять минут, согреюсь - и дальше.
- Проходи, раздевайся, - сказала Улитка. Она была сдержанна, но не холодна. - Я знала, что ты придешь.
Не помню, о чем мы говорили. Наверно, ни о чем. Я пришел, этого было достаточно. И никого-то здесь, кроме меня, не было. Впрочем, о НЕМ мы, кажется, все же поговорили. Да, ему всего двадцать три... "Он выглядит на тридцать пять", - сказала Улитка. Это его она и называла натурщиком. И с приятелем по ресторанам - тоже он. И это он занимал у нее большую сумму денег и отдал с опозданием на месяц. В общем, она здорово понервничала - ведь он мог и не отдать. Как так? А так - сказал бы: "Ничего, деточка, я у тебя не брал. Где свидетели?" Но он оказался порядочным человеком. Хотя после этой истории она думает о нем хуже. И все-таки возврат денег она ставила ему в заслугу. Я извинился и сказал, что этого не понимаю. Что есть понятия чести и так далее. Но она сказала, что это, наверно, в моем поколении так, а в ее - совсем иначе. Возвращение денежного долга было для нее как бы подтверждением, что, пусть ненадолго, но судьба свела ее все-таки с порядочным человеком. Наверно, Улитке была небезразлична его порядочность. Косвенно она как бы оправдывалась передо мной за прошлое. Значит, я был для нее авторитетом, безотносительно к тому, как складывались мои собственные отношения с ней.
Разговор этот придал мне силы и уверенности, и я выдержал свою роль до конца - побыл недолго и как бы заспешил дальше, по делам. Как много у меня дел, помимо Улитки, как много интересных дел! Как страшно я занят! Но вот выкроил минутку. Заскочил.
- А ты приходи, - сказала она. - Я могу дать тебе ключ. Что бы там ни было, ты приходи, ты возвращайся. Хорошо?
Я кивнул ей, я взял ее за руку, я поднес ее к губам.
XV
- Как ты думаешь, - спросил я когда-то свою бывшую жену. - Бог следит за нами? Он знает про нас с тобой? Наказывает? Поощряет? - это было время нашей предразводной маеты, когда нам обоим было тяжело и больно.
- Даже если он есть, - ответила жена, - думаю, ему на нас наплевать.
- Что, мы не заслуживаем его внимания? - обескуражено спросил я.
- Не заслуживаем, - сказала она. - Все, что бездарно, не заслуживает внимания.
Кажется, я нашел тогда какое-то утешение в ее словах. И все же чем, как не его присутствием, ну, не Бога, а некой этической воли, воздающей тебе за все твои поступки, чем, как не этим, объяснить те периоды твоей жизни, когда разомкнутые обстоятельства вдруг становятся в четкий ряд, одно к одному, да так, как не снилось и самому гениальному драматургу? Кто тот режиссер? Случай? Но для случая слишком уж много великолепных находок. Вот мне и кажется, что во вселенских заботах своих этот самый Бог или Этос, нет-нет да и глянет в твою сторону...
Я продолжал быть с Улиткой, я приходил к ней теперь даже чаще, чем раньше, я водил ее по музеям, по выставкам, я ходил с ней в театр, иногда мы забредали и в кинозал - картина могла быть любой, даже убогой, убожество тоже становилось предметом нашего кайфа. Наши вылазки из ее квартиры всегда были праздником. В квартире же ее что-то оставалось не так, хотя крылатый дьявол, обнимающий женщину, давно перекочевал ко мне, и я с обеих его сторон повесил по акварели с изображением двух северных церквей, написанных мною с натуры, - одна из них, Никольская, занесенная в каталоги ЮНЕСКО, была на Пинеге возле деревни Едома, другая же, а точнее, целых две, - в деревне Чикинской, ниже по течению. По моему замыслу, охранные эти акварели должны были удерживать зло в строгих рамках. Но у себя дома Улитка иногда мне жаловалась:
- Я всегда жду тебя, настраиваюсь, думаю о тебе. Я очень жду тебя и заранее радуюсь... Но ты приходишь и как будто тень приносишь... Ты очень мрачный, Игнат. Какой-то парадокс: когда тебя нет, я отношусь к тебе лучше. А когда ты есть... Почему ты такой нерадостный? Летом ты был светлый, серебристый, а сейчас скучный. Ты не обижайся, но мне часто скучно с тобой.
Однажды я даже вспылил:
- Что ты говоришь! Подумай, что ты говоришь!
И все. Не мог же я растолковывать очевидное. Ей ли не знать, почему я такой. Я был светел, пока был в ней уверен. Теперь же я приносил к ней тень своего открытия и делал это, пожалуй, даже сознательно. Я хотел, чтобы она видела мои терзания - ими я хотел еще больше ее привязать. Пожалуй, я мог бы поднатужиться, чтобы стать прежним, но тогда она бы решила, что с нее все как с гуся вода. А я хотел удержать ее в рамках моральных обязательств и долга. Вот и старался, как умел, поддерживать синдром ее вины передо мной. Чувство вины привязывает ведь не меньше любви. Если она еще не полюбила меня, только вина могла удержать ее рядом со мной. Я был уверен, что она меня полюбит. Она ведь говорила: "Я очень долго привыкаю к человеку..."
Предложенный мне ключ я, конечно, не взял - зачем ее стеснять. Но дверьми занялся: к двери в ванную приделал с внутренней стороны ручку и щеколду, а у незакрывающейся двери из коридора в кухню стесал лишку с торца - мне не нравилось, что, когда Улитка говорила по телефону, голос ее был слышен на лестнице.
- Да пусть слушают, - пожала она плечами, - у меня нет секретов.
И все же я посоветовал говорить за закрытой дверью, потому что наружная, обитая железом, казалось, усиливала звук, как резонатор; кроме того, в ней от старого замка был пустой паз, заложенный лишь картонкой.
- Я тут все распишу, - говорила Улитка, оглядывая стены, потолок. - Я напишу фрески, я знаю эту технику. Я ведь была в Суздале, Владимире, училась у церковных художников. Фреска - это ведь значит "сырая". Это темперные краски по сырой штукатурке. Надо будет заново оштукатурить потолок. Знаешь мою мечту? - дали бы мне какую-нибудь церковь, заброшенную, пустую, и я бы ее реставрировала... Мы бы вместе реставрировали. Я бы взяла тебя в помощники.
- А как хозяева? - спросил я. - Не против потолка?
- Наоборот. Они даже рады. У кого сейчас найдешь фрески в квартире... Я же не возьму их с собой. Гойя весь свой дом расписал.
- Это самые мрачные его работы. Их так и называют - "черные".
- А у меня будут светлые. Только у меня мало темперных красок. Надо нам с тобой поискать.
Улитка, Улитка, как она хотела объединиться со мной в общем созидании...
- А то ты там где-то у себя пишешь, пишешь... А меня нет. Самое интересное ты делаешь без меня. А потом приходишь, и я вижу, что ты устал и тебе не до творчества, ты уже выговорился. Ты приходишь пустым. Я ведь чувствую. И я вроде должна развлечь тебя - я начинаю суетиться, что-то выдумывать, чтобы тебе стало хорошо. И свое не делаю. У меня, знаешь, слишком развито чувство долга: если человек рядом со мной, я должна с ним возиться, иначе я не могу...
- Да что ты! - возражал я. - Мне ничего не нужно, и внимания твоего не нужно. Я сам люблю за тобой наблюдать - как ты рисуешь, пишешь. Ты занимайся собой, не обращай на меня внимания.
- Нет, я так не могу, - качала она головой. - Я ведь женщина.
В тот вечер мы не договаривались о встрече, мы встречались накануне, и все было хорошо. На ночь я не остался, Улитка сказала, что будет всю ночь рисовать и что раньше полудня звонить не надо - она будет спать. Я и не звонил - охранял ее сон. Я видел ее спящей в теплой, темной, занавешенной комнате; телефон, надеюсь, она оставила на кухне, накрыв подушкой, она и так постоянно недосыпала, и тогда у нее болела голова и ее мучили кошмары. Бегая с утра по своим делам, я был полон нежности к ее сну и ненависти к потенциальным его нарушителям, а когда ненависть исчезла, я понял, что она проснулась, - вот она умывается в ванной, сидя на корточках, подставляя под струю свое дивное смуглое тело - розовы только узенькие пятки. Иногда она мылась при мне, и я ждал, пока меня позовут: "Игнаша, потри спинку..." В старой ее квартире мне тоже случалось принимать ванну, она водила по моей спине намыленной губкой, купленной в Грузии, и в эти мгновения я чувствовал себя мальчиком - маленьким, согретым, защищенным. Ее жизнь, даже в мое отсутствие, шла перед моими глазами: вот она обедает, вот пошла по магазинам - дома у нее хоть шаром покати, и я обычно без продуктов не появляюсь. А если она сама их покупает, то говорит, что из-за меня: ей на день хватает корки хлеба и нескольких ложек меда, за которым она, сладкоежка, готова съездить на рынок. Постоянно воображать, чем она сейчас занята, стало для меня привычкой, скорее даже потребностью - это притупляло чувство одиночества, когда мы были порознь. Да и сказано: быть любимым - это состоять под наблюдением.
И вот в тот вечер, точнее - в какое-то мгновение вечера, я почувствовал, что теряю ее образ, как будто передо мной погас телевизионный экран, и я вдруг испытал приступ смертной тоски. Это случалось - когда я не хотел жить, но я знал, что это проходит. Однако тут нахлынувшее отчаяние было, я чувствовал, каким-то образом связано с Улиткой, и я позвонил ей, уверенный, что она поможет, как многажды помогала. Было занято, и, не в силах дожидаться, я помчался к ней.
Надо сказать, что последнее время, когда бы я ни приходил к ней - утром ли, вечером, - меня преследовала мысль, что рано или поздно я столкнусь с НИМ, этим человеком, который ей "не был нужен по большому счету", но почему-то продолжал присутствовать в ее жизни. Хотел ли я встретиться с ним вот так, случайно, на лестнице или в Улиткиной мастерской? Пожалуй, да. Мне хотелось увидеть его. Мне бы хватило взгляда, чтобы понять, с кем я имею дело, - я хотел знать опасность в лицо. Вот и теперь, чтобы не обнаружить себя раньше времени, я попридержал внизу парадную дверь, которая благодаря своей мощной пружине срабатывала, как катапульта. Пружина, недовольно прорычав, пропустила меня, и я ступил на ступеньку лестницы - их, этих ступенек, было тринадцать до Улиткиной двери. За нею с кем-то говорила Улитка. Я напряг слух, чтобы услышать - в этом уже не было сомнений - ответный мужской голос, но тут же понял, что она говорит по телефону, и еще понял, догадался, что это тот самый разговор, на который я наткнулся еще сорок минут назад, когда звонил. Я ехал, а он продолжался, и не было ему конца. С кем же можно так долго говорить - только с тем, у кого ключ к нашей душе. Я тихо поднялся, протянул руку к звонку и увидел, что она дрожит. Оказывается, меня трясло как в лихорадке. Рука моя опустилась. Я стоял и слышал голос Улитки. Много разных ее голосов я уже слышал, но такой - впервые... Голос, в котором были страдание и мольба и какая-то страстная заклинающая нежность, и еще многое, многое...
- Почему ты так редко звонишь? - говорил этот голос. - Я страдаю, места себе не нахожу... целыми днями только и делаю, что жду, жду, жду. Я так больше не могу... Нет, я ни о чем тебя не прошу. Не смею просить. Только не забывай меня, хорошо? ...Твои родители? Я знаю, они против меня. Они считают меня проституткой. Они думают, что я тебе сломаю жизнь, карьеру. Нет... Нет... Нет... Они правы. Тебе нужна другая жена. Но я не могу без тебя. Не могу, слышишь? Я умираю, когда тебя нет рядом. Не знаю... Не знаю... Не знаю.. Все равно ты лучше меня не найдешь. Да... Да... Ты сам это чувствуешь. Я не знаю, что делать. Я ничего не знаю... Я не понимаю... Не понимаю...
Далеко не все слова я слышал, скорее, догадывался о них по Улиткиной интонации, и более того - догадывался о словах, которые говорились ей. Не помню, почему я сел. Наверно, ноги отказались меня держать. Я сел, прислонившись плечом к двери. Прямо против лица была дыра от вынутого замка, заложенная картонкой. Голос Улитки стал еще явственней. Меня продолжало трясти, все тело ходило ходуном, и я стиснул зубы и крепко обнял колени, чтобы унять дрожь, загнать ее вовнутрь.
- Ну почему, - страстной мольбой звучал Улиткин голос, - почему все так несправедливо? Почему ты бросил рисовать? Почему Бог не дал тебе творческого дара, а другим дал? Они... - (о, это "они", произнесенное с таким холодом отчуждения, что я его никогда не забуду, - ведь в числе "их" был и я!) - ...они творят, им все дано, счастливчикам... а тебе ничего.
Да, один из таких счастливчиков сидел рядом, под дверью, униженно подслушивая, не в силах встать, распрямиться и распорядиться своей судьбой хоть с толикой достоинства.
Тут снизу раздалось шарканье, дверная пружина зарычала, и я вскочил и заметался, как затравленный заяц. Все, что я смог придумать, - это встать лицом к двери и заняться содержимым собственных карманов. Я стоял спиной к тому, кто поднимался мимо по лестнице, и как бы что-то усиленно разыскивал - сигареты, хотя я давно не курил, извещение о посылке, повестку в суд или квитанцию с собственных похорон. Шаги за мной смолкли, дверь наверху захлопнулась, и я снова сел, приник ухом к дыре.
- Нет, мы не расстанемся, - звучал голос Улитки. - Я без тебя погибну... Угу... Хорошо... Я согласна... Угу.. Когда у тебя будет время... Не оставляй меня надолго одну... Я согласна. Пусть твои друзья меня охраняют, чтобы никто не приставал... Хорошо... Хорошо... Только умоляю - звони мне... Ну хорошо... Хотя бы через день... Ты же знаешь - я всегда дома, я всегда жду... Хорошо... До свидания... До встречи... - и последнее, нежное, страстное, тихое, молящее:
- Я люблю тебя...
Все. Разговор был окончен. Трубка опущена, а за нею и занавес. Нет, занавес остался на весу во тьме колосников, как нож гильотины. Теперь был мой номер, мой выход. Зал затаил дыхание: как же поведет себя герой-любовник, с которым так нехорошо обошлись? Ну там красивые ветвистые рога - это само собой, но даже не в них дело, не в них, господа! Одни я уже скинул, отвалились бы и эти. Но... что же теперь делать? Задержись этот чертов трамвай на десять минут - и я бы ничего не узнал, и мы остались бы вместе, пока когда-нибудь то, чего я не узнал, не разрешилось бы само собой. Значит, так: позвонить сейчас в дверь как ни в чем ни бывало и дружить, любить дальше с одной только поправкой: я все знаю, все примечаю до судного дня, когда наконец потребую объяснений: "А теперь расскажите, чем Вы там занимались с часу до трех пополуночи?" Нет, на такой вариант я не тянул, это не мое - мне оставалось быть самим собой. Это означало, что я не знал, что же сейчас произойдет. Я заставил себя поколебаться, как будто был еще какой-то иной выход, и нажал кнопку звонка. Между тем, как Улитка положила трубку, и этим звонком прошло разве что одно мгновение - на паузу у меня не было ни сил, ни рассудка. Не знаю, как бы я себя повел, случись рядом друг, - возможно, дал бы себя утащить подальше, на свежий воздух. Возможно, придумал бы что-нибудь. Решения надо принимать на свежую голову, с утра, натощак. Однажды под впечатлением сна, заставившего меня заплакать, я позвонил бывшей жене, с тем чтобы она вернулась ко мне; к тому времени она была снова замужем, и мне уже было отказано видеть дочь. Я позвонил, но телефон не отозвался. А потом я уже звонить не захотел. Ну да о чем это я? Короче, я позвонил - и Улитка тут же открыла. Она увидела меня и не улыбнулась. Лицо ее было напряженным и даже агрессивным, какими бывают наши лица, когда мы поставлены перед необходимостью защищать то, что нам дорого. И еще - лицо ее было испуганным, или так: на лице Улитки была досадливая тревога, было предчувствие чего-то нехорошего, что я принес.
- Добрый вечер, - сказал я. - Это снова я... Прости, что не предупредил. Я звонил, но у тебя было занято.
- Да, тут долгий разговор... Я об одной коллекции договаривалась, - сказала Улитка, даже не постаравшись, чтобы ее слова прозвучали убедительно. - Раздевайся, проходи...
- Может, я помешал? - сказал я.
- Да раздевайся ты... - сказала она и, посмотрев мне в лицо, тяжело усмехнулась. - Ты все от ревности с ума сходишь... - И, еще раз посмотрев: - Что с тобой?
- Все нормально, - сказал я. - Чаем напоишь?
- Конечно.
- Ужасно хочется чаю, - сказал я, потирая руки, и прошел на кухню. Телефон - мой палач - невинно стоял на антикварном столике, выполнив свое черное дело. - Чаю и покурить. У тебя случаем нет сигарет?
- Что с тобой, Игнат? Ты же не куришь.
- Ужасно хочется сигарету. Неужели нет? У тебя же все друзья и подруги курят. А... вот! - На подоконнике, как семейство поганок, торчала стайка вжатых в пепельницу сигарет. - Вот и курево! Надеюсь, среди твоих друзей нет спидоносцев?
- Зачем ты так? - почему-то вспыхнула Улитка.
Нет, у меня и в мыслях не было обижать ее друзей. Странные обиды...
- Прости, - сказал я. - Это от недосыпа. Ночью мало спал, мозги перекрутились. Щас покурю и...
Улитка молча следила за мной - как я искал спички, как, чтобы не обжечь пальцы, двумя спичинками держал у губ сигарету: это у меня еще с армии - докуривать подчистую. От пары жадных затяжек голова закружилась.
- Ну вот, - выдохнул я и провел рукой по лицу. - Теперь можно... Я пришел, чтобы сказать тебе нечто важное... Важное для нас обоих. Я все думал: говорить - не говорить? И решил - надо сказать…
- Что случилось, Игнат?
- Я все слышал.
- Что ты слышал?
- Весь твой разговор. Прости. Я не мог его прервать. Говорил же - закрывай кухонную дверь. А ты не закрыла. Да и дырку я не успел забить... И все слышал. Это нехорошо - подслушивать. Я дико извиняюсь. Но это меня Бог навел, черт бы его побрал! Ты любишь другого человека. Только что ты призналась ему в любви. Это прекрасно - любить. Прекрасное чувство. Поздравляю. Это большой подарок - любить.
Я поднял на Улитку глаза - она смущенно и легко улыбалась:
- Ты правда слышал мой разговор?
Я кивнул.
- И давно стоял у двери?
- Достаточно, чтобы все понять.
- Но это не совсем так... Точнее, совсем не так...
- Что?
- Я не так уж люблю его. Это слова. Знаешь, под настроение, под одиночество я могу все что угодно наговорить. Сидишь тут одна целый день...
Господи, Боже мой! Она еще что-то отрицала! Но я вдруг за это уцепился - уцепился, ухватился за эту ниточку и потянул, потянул...
- Под настроение? Ты хочешь сказать - это была игра?
- Конечно, - небрежно пожала она плечами. - Ты же знаешь, я игрок.
Что я слышал?! Что она говорила?! Я помотал головой, чтобы стряхнуть наваждение. О, женщина! Она уже верила своим словам - она не хотела меня терять, она не хотела причинять мне боль, она отыгрывала назад! Я был рядом, и она хотела, чтобы мне было хорошо и покойно, потому что сейчас, сию секунду я был ближе, чем тот человек! Она сострадала мне, жалела меня - она хотела меня утешить.
- Кажется, понимаю, - сказал я, вдруг словно озарившись пониманием человеческих отношений как некой чудесной игры, где любовь достается тому, кто рядом. Есть ближние, есть дальние - и ближний всегда выигрывает. Как отрадно было видеть, что она не хочет меня терять. Все-таки я что-то значил в ее жизни. Но что именно?
- Я бы тебе даже поверил, - сказал я, - если бы не слышал, как ты говорила, твой тон, твою интонацию. Какая самоотдача! Это, дорогая, был голос любви. Я давно живу и кое-что уже знаю. И голос любви я не спутаю ни с каким другим...
И тут я почувствовал, к ужасу своему почувствовал, что я гораздо ближе к истине, чем она, и что теперь мне остается только уйти.
Она молчала. И я снова заговорил:
- Перед любовью я снимаю шляпу. Я третий, который лишний. Я сейчас уйду. Это все, чем я могу вам помочь. Женитесь... Что вам мешает пожениться?
- Я не собираюсь жениться, - сказала Улитка. Она была единственной из встреченных мною женщин, которая путала эти два понятия: жениться и выходить замуж.
И что-то я еще говорил, чтобы потом не жалеть, что не сказал.
- У Лорки есть пьеса, - говорил я. - Старику достается юная красавица жена, он счастлив, но наутро он обнаруживает, что она любит не его, а юношу в красном плаще. И он устраивает ей свидание, переодевшись в красный плащ, и убивает себя на ее глазах, чтобы унести ее любовь к себе - юноше. Я себя не собираюсь убивать, но если мне удастся помочь вашей любви, это и будет смерть моей...
- Ничего не нужно делать, Игнат, - задумчиво сказала Улитка. - Совсем не нужно...
- Ну, тогда я просто ухожу, - сказал я.
- Ты лучше меня не найдешь, - сказала она.
- Я и не буду искать, - сказал я.
- Я все равно буду стоять между вами, как Медуза Горгона, - сказала она.
- Пусть так, - сказал я.
- Все равно мы когда-нибудь столкнемся на Невском, когда я буду рисовать, и я захочу к тебе, и все начнется сначала...
Значит, она поверила, что сейчас я уйду, и уже приняла мою жертву... Это самолюбиво зацепило меня остаточной болью, и я сказал:
- Едва ли...
XVI
Cerco tiene la luna,
Mi amor ha muerto.
В светлом кольце луна,
Моя любовь умерла.Кажется, я улыбался. Я шел по улице и улыбался. Поражение было полным и окончательным, и мне ничего не оставалось, как смиренно принять его. Я чему-то радовался. Видно, тому, что все встало на свои места. Это очень важно, чтобы все было на своих местах. Только тогда и понимаешь, что такое жизнь и что ты сам в ней. Это как бы минуты прозрения - да, они горьки, но одновременно и радостны, ибо приоткрывают тайну бытия. Вот чему я радовался, но уже осторожно спрашивал себя: неужто так просто все кончилось, без боли, без муки? Чтобы не было больно, надо все понимать - вот ключ, которым открывается дверь в эту мистическую иррациональную землю - любовь. Понимай все и не заблудишься. Смело иди вперед, держа разум как факел перед собой, и можешь быть уверен - ты придешь к выходу. К какому выходу? И зачем мне выход? Куда я ухожу? Разве я собираюсь жить без любви? А зачем она? Зачем эта жуткая рабская зависимость? Лучше уж жить спокойно, владеть собой. Любовь - это потеря контроля над собой и жизнью, это телячий восторг, это когда по бурной реке, через пороги и аж захватывает дух... Но плывешь-то не сам, тебя несет, сносит неведомо куда, а ты радуешься скорости, с которой тебя несет к собственной гибели. Любовь - это гибель в конце. Ах, как интересно все-таки жить! Ничего-то нельзя загадать наперед. Рассчитываешь на одно, а получаешь другое. Все потеряно, все кончено, но это только-то и значит, что все начинается сначала. Погибнуть - это начать сначала. Что-то теперь впереди? Целых полгода я жил будущим, которое сложилось из наших с Улиткой отношений. Оно меня радовало, оно внушало уверенность в сегодняшнем - и вот его нет. Но так ли уж это плохо? На месте будущего было белое пятно, загрунтованный белый холст. Что-то я на нем начну... Все-таки удивительно - никакой боли, даже радость... Видимо, в душе я холостяк. И в критические минуты все же предпочту свободу одиночества. Я странник. Я должен быть один. Сама жизнь устраивает так, чтобы я этого не забывал. "Не надо иллюзий! - пропел я сам себе. - Никаких иллюзий, мой мальчик!" Да здравствует свобода! Нет, все-таки есть в этом что-то, когда тебя бросают! Когда ты сам бросаешь. Как это нынче в газетах говорят - "судьбоносный момент". У тебя, мой дорогой, судьбоносный момент. Твоя судьба твоих руках. Больше ее некому нести. Неси один, сам, без посторонней помощи. Как это глупо, даже бездарно, - рассчитывать в жизни на кого-то, кроме себя самого. Если ты не можешь построить свою жизнь, свое счастье, ну, не счастье, но свою гармонию, свое спокойствие один, без посторонней помощи, значит, с тобой не все в порядке. Хорошо об этом у Сенеки: "Ты спросишь: чего я достиг? Стал самому себе другом". Вот единственно верный путь. А я все ищу друзей на стороне.
В общем, это был бред сивой кобылы, шок. А потом пришла боль. И когда она пришла, я взвился как ужаленный. И все полетело к черту. Увы, разум вторичен. Не разумом мы живем. Сначала было чувство. И вот оно что - я знал, что стоит мне позвонить Улитке, как боль исчезнет. И на следующий день я позвонил.
- Приезжай, - сказала она.
И я приехал. Я был у нее дома, я сидел на ее диване, пил ее чай и смотрел на развешанные вокруг ее картины, и больше мне не надо было ничего. Но так много слов сказано было вчера, и так они мешали, путались под ногами, что я должен был найти теперь какие-то другие слова, которые объяснили бы ей, но прежде мне самому, почему я здесь, несмотря ни на что... И я их нашел. Наверно, я не прав, сказал я. Наверно, я что-то еще не понял. Я не могу уйти, не поняв, - все-таки я поэт, не просто человек, я живу две жизни и из одной, жизни поэта, смотрю на другую, жизнь простого человека. И мне, поэту, этот человек непонятен, не совсем понятен. Оказывается, я не знаю, что такое любовь, хотя думал, что знаю все. Когда-то мне жена сказала, что нет в любви ничего сильнее, чем унижение любви. Теперь я ее понимаю. О, это огромная страсть! А я любопытен, вернее - поэт во мне любопытен. Ему хочется знать, что будет дальше, ему хочется, чтобы я прошел по самому краю этой пропасти и заглянул в нее - я ведь еще не знаю, как там, на краю, пока я лишь скатился по снежному склону, отказавшись от борьбы. А теперь я вернулся, потому что хочу бороться. Я буду бороться за любовь и за Улитку. И вот еще что: я не могу бросить Улитку, потому что это означало бы предать ее талант. Я, взрослый, сильный, умудренный опытом человек, к тому же имеющий какие-то нужные связи, каких-то полезных знакомых, должен помочь Улитке стать большим художником. Я же обещал ей с организацией ее выставки. Как она будет без меня? Вот оно - мне даже не личное важно в наших отношениях, а то надличное, надэгоистическое, что зовется родством душ: мне дороги ее картины, ей - мои стихи. Наши музы дружат помимо нас самих, помимо дрязг нашей рутинной жизни. Так, сидя у Улитки, я понял, что я буду здесь всегда, и нет силы, которая бы меня прогнала.
- Да, ты прав, - сказала Улитка. - Я тебя хорошо понимаю, - и что-то добавила в том смысле, что я должен бороться за нее, если я настоящий мужчина, что именно так, в моей борьбе за нее, она и сможет наконец сполна меня оценить.
- Если честно, - сказал я, - то я уверен, что ты будешь со мной. У нас есть будущее - я это чувствую. И никто нам не преграда. Откровенно говоря, я не чувствую твоего врача своим соперником.
- Вот видишь! - похоже, даже обрадовалась Улитка, что я сам все решил, дошел своим умом до всего.
Я был счастлив. Я улыбался ей, она мне.
- Ну, а Бадри мы пожалеем? - сказала она, впервые произнеся вслух имя своего заглавного приятеля, и я не стал задумываться над тем, что она имеет в виду. Моего превосходства над ним мне было достаточно, чтобы не обращать внимания на мелочи.
Однажды в театре, на балете, в антракте, сидя в красивом кресле рядом с красивой Улиткой и остро чувствуя ее близость после только что пережитого чуда человеческой пластики, я наклонился к ней и сказал:
- Я все понимаю. Ты ничья. Ты и должна оставаться ничьей. В этом твоя талантливость. Я не помешаю тебе.
- Какой ты мудрый, Игнат... - посмотрела на меня Улитка, и я, растроганный своим открытием, прочел в ее глазах восхищение.
Прямо как в пьяном анекдоте: "Раньше я тебя уважал, а теперь я тобой восхищаюсь".
XVII
Тут и приехал ее отец. Приезд был связан с поиском для него невесты в Ленинграде, и просьба Улитки помочь ей в этом сильно, на мой взгляд, укрепляла мои позиции. После смерти бабушки семья Улитки мгновенно распалась, и сдерживаемые до того страсти выплеснулись наружу. Мать Улитки решительно переложила руль своей жизни и оставила мужа за бортом - тут же выгнав его из квартиры, где поселился ее задушевный друг. И отец Улитки как человек мягкий и покладистый пошел жить в бабушкином доме, который по завещанию принадлежал Улитке. Алексей, так его звали, зарабатывал прилично, не пил, не гулял на стороне и для него было открытием, что их супружеская жизнь не удалась. Конечно, он был огорчен, но горем не убит, ибо был не от мира сего, чудак-человек, со всякими там космическими наворотами, и жил в свой интерес. Улитка говорила, что у него всегда хорошее настроение. Особенно когда обстоятельства были против него. Тогда он что-нибудь напевал себе под нос и улыбался. Он никогда ни на что не жаловался, хотя окружающую жизнь не принимал, заменив ее жизнью внутренней. Таких жизней у него было несколько. Одну из них он прожил рядом с дочерью, уча и учась. Около нее он овладел нотной грамотой и стал играть на фортепьяно, около нее же он занялся живописью, ну а сочинять стихи - это уже от него самого. Он был ее лучшим другом, вместе им было всегда интересно.
Признаться, поначалу я был несколько обескуражен нашей встречей. Алексей оказался вовсе не тем интеллигентным недотепой, какого рисовал я своим друзьям, спешно подыскивающим для него пару. И не инженером-электронщиком, как рассказывала Улитка, а всего-навсего электриком; правда, у него были золотые руки, и что-то он там действительно мастерил, но я сильно засомневался, что невесты с высшим техническим образованием, а таков был мой заказ, найдут с Алексеем общий язык. План же Улитки был такой: женить Алексея на ленинградке, а на деньги, вырученные от продажи бабушкиного дома, построить под Ленинградом собственное жилье. Тут как раз в связи с новыми веяниями нашему музею выделили садоводческие участки в пригороде, я тоже оказался в списке, и Улитка радовалась:
- Сначала мы построим твой дом, а потом будем строить мой. Ты не обижайся, но я хочу иметь свой собственный. Я хочу быть независимой от тебя, ты должен меня понять.
Я готовно кивал, но в сердце своем считал, что и одного дома нам хватит с лихвой на всю оставшуюся жизнь. Однако обещал Улитке, что и для нее выбью участок, надо только ей попасть в нашу систему, хоть уборщицей. Вот так спланировали мы совместное будущее под одной или двумя крышами, и приезд Улиткиного отца был первым пунктом нашего замысла. Улитка меня представила.
- Слышал, слышал, - шагая по комнате, закивал Алексей, по-птичьи, сбоку поглядывая на меня, как бы еще в легком смущении, хотя мы с ним сразу перешли на "ты".
Я очень хотел, чтобы он мне понравился, и он мне понравился. Словно почувствовав мое старание, Улитка сказала: "Ничего, я его отмою, переодену, подержу в Ленинграде, и он будет первый жених".
Ко мне Алексей отнесся скорее терпимо, чем дружелюбно, я его мало заинтересовал, да, наверно, и возраст мой его не устраивал, я был всего на два года моложе его, но на данном этапе это было не главным, и мы сразу заговорили о деле, ради которого он приехал. Видно было, что намерения его серьезны:
- Ну, когда встреча?
Я сказал, что через день. По правде сказать, я был озадачен - я опасался, что невесты меня не поймут, и решил взять тайм-аут, чтобы обдумать ситуацию. Надо было их подготовить, сообщить им что-то в противовес уже сказанному, вернуть их к суровой реальности. Ох, Улитка, Улитка, опять она меня подвела. Впрочем, разве дочери могут быть объективны.
- Ну как? - улучив момент, когда мы остались одни, спросила она. - Он, конечно, такой неотесанный, деревенщина...
- Что ты! - с энтузиазмом ответил я. - Отличный мужик! Единственное... - я замялся. - Он действительно негородской...
- Я сделаю его городским, - сказала она. - Он поживет у меня с недельку, и я его сделаю.
- Да, да, нужно его немножко подготовить, - сказал я. - Надо потратить на него время. Если его сейчас показать невестам, боюсь, мы только испортим дело.
- Конечно! - загорелась Улитка. - Ты прав. Сейчас его показывать не будем. Надо походить с ним по магазинам. Приодеть. А то он приехал в какой-то дурацкой куртке... Ты видел его куртку? Надо его приодеть. Он привез мне деньги от бабушки. Часть моего наследства. Нет, не все. Знаешь, он этих денег боится. Он боится, что я их растрачу. И сам боится их держать. Он не привык к таким суммам. В общем, я должна его убедить, что у меня все нормально. Чтобы он поверил. Тогда он отдаст остальное. Значит так, завтра мы пропускаем, а послезавтра... Знаешь что, ты приведи сюда. Ну, одну из тех. И чтобы мы были рядом. Тогда он произведет более выгодное впечатление. Мы создадим обстановку. Я наведу марафет, выступлю тут первым номером. Если папа воспитал такую дочку, значит папа стоящий. Картины свои развешу, на пианино поиграю. Ты будешь создавать интеллектуальный фон...
Мы принялись фантазировать, от смеха сгибаясь пополам.
Вечером мы втроем гуляли по городу. На праздном Невском, хоть и сильно уступающем Елисейским полям, но все-таки почти европейском, почти столичном, Алексей вроде как оробел и слегка отвалил вбок и назад, как неравный нам, представителям белой кости и голубой крови. Улитка была в одном из сумасшедших своих нарядов, как всегда на нее глазели, и то, что ее отец бежал сзади, как станционный смотритель, ее, похоже, ничуть не смущало. Но мне стало неловко:
- Послушай, что такое, позови его.
Улитка взяла отца насильно под руку, хотя он отмахивался, как мальчишка, бубня, что сзади ему удобней, - она взяла его под левую руку, а под правую - меня, и так мы зашагали рядом, странная троица, объединенная разве что сверхъестественными обстоятельствами. Они и были сверхъестественны...
- Мне эта жизнь не нравится, - продолжал Алексей начатый еще дома разговор. - Я бы хотел, чтобы меня взяли в другую цивилизацию, куда-нибудь на Альфа-Центавра. Там, у них, - он так уверенно произнес это последнее слово, будто и не сомневался что "они" есть, - у них наша стадия пройдена тыщу лет назад. Мы для них дикари, поэтому они не вступают с нами в контакт. Они даже не могут поделиться с нами своими знаниями - это все равно, что неандертальцу подарить компьютер. Мне скучно жить у нас.
Я поначалу возражал, в том смысле, что недовольство настоящим должно быть конструктивным, деятельным, исправляющим жизнь к лучшему, раз другой реальности не дано, а потом подумал, что ведь и я тоже выключил себя из жизни, погрузившись в искусственную сферу культуры, то есть вторую реальность, я отчеркнул себя кругом от жизни, как гоголевский Хома Брут - от нечистой силы. Но надолго ли?
- Приезжай, - позвала меня Улитка на следующий день, - помоги справиться с тортами. Тут папа накупил всего. Он у нас сладкоежка... - и по удалению голоса в трубке я понял, что она обернулась к нему. В ответ раздался невнятный грубоватый басок Алексея, и заиграло пианино.
- Это он играет? - спросил я.
- Да, с самого утра. У меня уже голова болит... Как там наша невеста? Я его тут шампунем вымыла. Волосы феном уложила. Такой красивый... - и Улитка снова обернулась к отцу. Пианино заиграло громче.
- Невеста завтра не может, - соврал я. - У нее вечером дежурство в народной дружине. - Дело в том, что, хоть я уже и передал свои непосредственные впечатления друзьям, однако ответа невесты не знал и тянул время.
- Ну, хорошо, - сразу перестроилась Улитка. - Тогда я завтра свожу его в Эрмитаж. Чтобы добавить ему в глазах духовности. Пойдешь в Эрмитаж? - обернулась она к отцу.
От тортов я отказался и не поехал, хотя и хотелось. Мне всегда хотелось к Улитке.
Наконец друзья передали мне просьбу невесты выйти с ней на прямую связь, то есть позвонить. Что я и сделал. Я знал - ей под сорок, маленькая, но спортивная: зимой - лыжи, летом - байдарка, инженер, была замужем, но давно развелась, детей нет, характер сильный, козерог, любит дом, хозяйство, живет с престарелым отцом, который уже впал в маразм, так что долго не протянет, а вообще-то там двухкомнатная квартира... Голосу я придаю большое значение, может, даже большее, чем он заслуживает: во-первых, это социальный информатор - из каких-де вы слоев общества; во-вторых, он индикатор мировоззрения и нрава, ну и, конечно, образованности. Так вот, голос Галины, так звали нашу инженершу, произвел на меня хорошее впечатление - в нем была собранность, деловитость и начитанность. В нем также звучало, что от этой жизни многого ожидать не приходится, минимум романтизма, максимум трезвости, и еще - он был интеллигентным. Тут я еще больше закомплексовал и уже стал жалеть, что ввязался в эту историю. Тоже мне, Гименей. Улитка, конечно, дала маху - так не знакомятся и так не знакомят. Я извинился перед Галиной за неточность предварительной информации и, как на духу, выложил ей все - и наблюдения и соображения. Это был разговор равных. Однако лейтмотив у меня был четкий: мужик что надо - жаль вот только, что неотесанный. И вдруг, не веря собственным ушам, я услышал:
- Ну, разве это главное - манеры... Если он хороший человек...
Жар прилил к моим щекам, а уши позабыто, по-детски налились свечным пламенем. Это был голос женщины, отчаявшейся в одиночестве, женщины, еще полной нерастраченных сил любви. Она уже видела его по-своему, помимо меня, и от меня его защищала!
- Она согласна! - радостно известил я Улитку.
- Когда? - нетерпеливо спросила она.
- Завтра, после работы. Договорились, что я ее встречу и к вам привезу.
В пять вечера я встречал ее на станции метро "Маяковская", наверху, у разменных автоматов. Я описал свою внешность, а она свою. "Я буду в белом песце", - сказала она, и я решил, что уж песца-то не пропущу. И все-таки она узнала меня первой и сама подошла. Тут я должен сделать паузу, ибо, увидев, что именно эта женщина направляется в мою сторону, я стал умирать - нет, это ошибка, мы так не договаривались. Но она уже подошла и представилась.
- Как вы меня узнали? - глупо спросил я.
- Ну, это нетрудно, - усмехнулась она. - Интеллект... - все на вашем лице. Не спутаешь.
Наверно, я инстинктивно спросил про себя, чтобы не говорить про нее. Увы и ах, она мне не понравилась. И лихорадочные мысли уже в другом, противоположном направлении простреливали мой мозг: как я покажу ее, что обо мне подумают? Мне всегда казалось, что у ленинградок есть особая мета, а тут... Словно она приехала в том же поезде, что и Алексей, только в другом вагоне. Она подошла, глядя на меня потухшими глазами, с мертвой собачкой на плечах, почему-то названной белым песцом, в немыслимом берете, в ядовитом облачке каких-то тошнотных духов, и недоверчиво, безжизненно улыбнулась:
- Вы Игнат? Здравствуйте, я Галя...
Всю дорогу я рассказывал ей про Алексея и про Улитку, испытывая при этом сильнейшее желание сбежать, спрыгнуть с подножки трамвая, и, наверно, спрыгнул бы, если бы это был тот прежний, послевоенный трамвай, с открытым холодным тамбуром, из которого каждый уважающий себя пассажир считал делом чести высаживаться на ходу, хотя бы за пять метров до полной остановки. Но нынешний трамвай был надежно закрыт, понятия тамбура больше не существовало, электропечки добросовестно поджаривали пассажирские зады - все, увы, располагало к светской беседе.
- Да, я понимаю, - глядя в заоконное, зальделое пространство, кивала потухшая Галина, - такому человеку нужно женское тепло, - и собачонка на ее плечах мелко, простудно дрожала.
Дверь нам открыла Улитка, за ней, как школьник, маячил нарядный Алексей. "Не ждали"... А может, ждали. Алексей вел себя великолепно, хотя не без кокетства. Помог раздеться, проводил в большую комнату, предложил с холода чаю. Стол был полон сластей, включая жирный торт посередке.
- Я, знаете, сладкоежка, - сказал Алексей, поглядывая на Галину по-птичьи, боком, обращаясь к ней блескуче-натянутой после бритья щекой. Он подошел к резному громоздкому Улиткиному буфету, в стиле модерн, с лилиями, и, достав из ящика еще одну коробку шоколадных конфет, горделиво-небрежным жестом подбросил ее на стол.
- Да, - подхватила Улитка, - однажды я на день рождения послала ему целый ящик шоколада - слопал...
- Шоколад - это, я считаю, лучшая еда, - зарделся Алексей от внимания окружающих, - недаром же он входит в рацион подводников, космонавтов. Это чистый продукт с растительной основой, высококалорийный концентрат. А там это мясо, рыба - дикость, каннибализм какой-то. В космическую эру люди еще едят живую плоть. Надо переходить на синтезированный белок.
Я, конечно, предупредил Галину насчет его пунктика, и теперь отмечал краем глаза, что она слушает его с благосклонной снисходительностью врача, которому предстоит поставить на ноги расклеившегося пациента. Вот чего не было видно, так это - понравились ли они друг другу или нет. Воспитанность Алексея я явно недооценил.
- Не знаю, как вы, - решил я немного разбавить сладкую тему, - а я иногда люблю шашлык, ежели еще да на свежем воздухе, да под холодное красное вино...
Улитка засмеялась:
- Ну, мы с тобой оба низменные люди, мясоеды...
А Галина живо обернулась к Алексею, видимо, заинтересовавшись его мнением о вине.
- Вино... - сказал Алексей равнодушно. - Уж лучше тогда ликер. Особенно если в конфетах. Вот в Риге продают такие, "Прозит" называются, то есть по-латыни "За Ваше здоровье". А выпить можно и без мяса. Но я вообще-то не употребляю. Разве что по праздникам, за компанию.
Ах, знал Алексей, что говорить; значит, подумал я, заинтересовался и гнет нужную линию. Поели торт, попили чаю, и Галина потянулась к Улиткиным картинам. Она переходила от одной к другой с видом завсегдатая выставок, если и не очень рафинированного, то во всяком случае прилежного.
- Как вам, нравится? - спросил я, не скрывая собственного отношения.
Галина, глянув на меня как за подсказкой, кивнула. Но впечатление ее было сложнее простого "да" или "нет", и она заговорила, осторожно подбирая слова:
- Я, конечно, не столь подготовлена, мне трудно сразу, я должна подумать, но мне нравится, хотя я не все понимаю. Наверно, тут есть особый смысл, это ведь не чистый реализм?
- Да, это реализм не внешнего, а внутреннего, - сказал я. - Скорее, психологический.
Галина послушно кивнула. Она не кривила душой - картины ей нравились, и, наверно, Улитка ей тоже нравилась, а значит - и ее родитель. На душе у меня становилось веселее.
- Какую надо иметь сложную душу, чтобы так видеть мир, - сказала Галина, обращаясь к Улитке. - Это, конечно, папино воспитание.
- Да нет, она у меня сама с детства такая, - заулыбался Алексей, по-прежнему вполоборота к Галине. - Всегда что-то там рисовала, лепила, красила. Я - ей еще года три было - волшебный ящичек такой сделал, "Карьес" называется, это был такой фантастический рассказ, там аппарат такой - Карьес, значит. Ну а я для нее вроде как игру сделал, ящик такой. Из белой пластмассы, экран с подсветкой, чтобы рисовать, внутри там лампочки разного цвета, ну, тумблеры, конечно. Хочешь - зажигай зеленую, хочешь - красную или обе там. Еще звонок приделал: нажмешь - как будто в дверь звонят. Очень это дочке нравилось, она сама к себе, значит, в гости ходила. Позвонит и говорит: "Здрасте". - "Здрасте". - "Как поживаете?" - "Спасибо, хорошо", - и так далее. Дитя, в общем. А сбоку дырочки для карандашей, фломастеров. Любила она с этим ящиком возиться, с "Карьесом" то есть.
- Вот видите, - сказала Галина, - а вы говорите, нет папиного воспитания. Это вы и разбудили ее фантазию, ее воображение.
- Ну, не знаю, - зарделся Алексей,- может, и разбудил. А может, она меня разбудила. Вот когда она музыкой стала заниматься, я рядом пристроился. Ноты выучил, гаммы там, пробую теперь кое-что.
- Ой, папа, сыграй нам! - воскликнула Улитка.
- Да нет, чего там, - смутился Алексей, - я не для того говорил.
- Сыграйте, Алексей Сергеевич, - сказала Галина, голос ее прозвучал мягко, сердечно, и сам ее взгляд потеплел, а собачка на ее плечах вроде тоже повеселела.
Алексей поломался чуток и сел за пианино. Он положил на клавиши свои огромные, как два камчатских краба, рабочие руки, вздохнул и заиграл, наклоняя голову то к одному, то к другому плечу. Это была первая часть "Лунной сонаты" Бетховена - адажио. Вообще-то она по силам и ученику второго класса музыкальной школы, но едва ли Галина знала это. Она сидела неподвижно, с широко раскрытыми глазами, и я почувствовал, что мы с Улиткой здесь лишние. Они уже вступили в диалог. Вот так он ей будет играть по вечерам. А она вот так слушать. Тем временем Алексей добрался до знаменитой темы адажио - повторяющемуся, как вздох, соль-диезу в правой руке: "там-та-там", - однако он не просто нажал клавишу пятым пальцем, то есть мизинцем, а прибавил еще от себя нечто вроде фигурато: "турулям-та-там", как бы подпуская моцартовской беспечности в бетховенскую меланхолию; мы с Улиткой переглянулись, с трудом сохраняя строгую мину, но Галина слушала серьезно, вскинув подбородок и стиснув пальцы на груди; Алексей снова сделал свое "турулям" и покатил дальше триолями, слева направо и назад, как будто формировал железнодорожный состав на сортировочной станции. Не помню уж зачем, я вышел в коридор, и Улитка выбежала следом, оставив их одних.
- Иди назад! - зашипел, замахал я руками. - Неудобно!
Улитка - рот до ушей - послушно закивала, но жажда поделиться впечатлением была в ней сильней правил этикета:
- Ой, она такая смешная! И этот, как его... песец!
- Я дико извиняюсь, я сам не знал.
- Ничего, они вроде друг другу нравятся...
- Иди... иди...
- Щас... Только надо бы их выпроводить. Пусть погуляют, поговорят...
- Так тебя устроит такая мачеха?
- Мне все равно - лишь бы его устроила. Только этот песец...
Вскоре Галина засобиралась домой, и Алексей готовно вызвался в провожатые.
- Как интересно вы живете, - сказала Галина нам на прощание, проницательно приняв меня за не совсем чужого человека в этом доме.
- Приходите! - сказала Улитка. - Приходите, я вас нарисую, - и я услышал, как про себя она добавила: "С песцом".
Алексей долго не возвращался, и мы решили, что они пошли в кино. Все складывалось как нельзя лучше. Не дождавшись Улиткиного отца, я уехал.
- Она ему не понравилась, - позвонила мне Улитка на следующий день. - Он говорит, что дома у него есть лучше. Представляешь? Зачем тогда приехал, напрягал нас? Ну и папаша... Дон Жуан...
- Полный песец, - сказал я.
- Что?
- Прости, нечаянно вырвалось...
- Надо найти ему другую невесту, помоложе. Я его все равно женю и привезу в Ленинград. Он нам поможет построить дом. Он же все умеет. Я с ним говорила - он согласен. Только ноет: "А куда я дену свои железки?" Он там с работы натаскал всякого металлолома - жалко оставлять. Я говорю - привезешь с собой. Он сразу успокоился. Он только в субботу уедет. Еще два дня. Найди кого-нибудь, я тебя очень прошу. У тебя же был еще кто-то...
- А тут что, финиш? - спросил я.
- Они вроде условились о свидании, только он не хочет идти.
- Пусть сходит, может, со второго раза она ему больше понравится, - брать на себя ответственность за вторую неизвестную мне невесту я больше не хотел.
На свидание Галина не пришла, и Алексей, подождав, по словам Улитки, минут десять, радостно побежал домой. И лишь после отъезда Алексея я узнал, что в тот день у Галины умер отец, и она послала вместо себя свою верную подругу, так как у нее не было Улиткиного телефона, но подруга то ли не узнала Алексея, то ли пришла слишком поздно. И пока еще целые сутки Алексей был в городе, Галина звонила моим друзьям, чтобы найти меня - только я один мог снова связать концы этой веревочки, но, странное дело, меня не нашли. Потом я узнал, что Галина плакала в трубку: "Умоляю, сделайте что-нибудь!" Будь у нее время, она бы встала на рельсах и остановила поезд, увозивший ее Алексея.
Так я стал Галининым врагом, разрушителем ее счастья, а Улитка меня утешала:
- Не переживай, ты ни при чем. Это судьба. Ему нужна другая тетка.
Я же испытал наконец на себе, что значит устраивать чужие судьбы, весь, так сказать, сарказм русской поговорки: "Чужую беду руками разведу". Хотя мне лично эта история была скорее на пользу. Да, я обрел большую уверенность - ведь это ко мне обращалась Улитка, строя свои планы на будущее.
© Игорь Куберский, 1989-2003.
© Сетевая Словесность, 2001-2003.
19.09.2003 Сегодня в РЖ Экзамен экзамену, или об объективности тестов ЕГЭ Между светом и тьмой: муки самопознания Это критика Искусство 11 сентября Гарвард: трехсотлетие Петербурга-5 Чечня пред выборами: упущенные возможности Две башни Путин в Полтаве-2 Европа: политика не-мощи О времени и о реке Хрустальная машина бабушка... дедушка... яма... копал Головные боли Америки Валютные резервы и экономический рост Нет смысла не участвовать во флэшмобах Третий - решающий Вузы: битва за профессуру "Нет такой партии!" Журнальное чтиво. Выпуск 147 Простодушное чтение (4)
|
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
|||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
|