Словесность
win      koi      mac      dos      translit 



Повести и романы:
Татьяна Ахтман

Жизнь и приключения
провинциальной души




Фиговый листочек

Первый этаж дома, где была наша квартира, был основательный, дореволюционный и сохранил достойный вид даже после того, как пристроили на него беспородный второй этаж и прибили железку "ул. Свердлова". На фасаде было крылечко и семь высоких окон со ставнями. Пять из них принадлежали нашей квартире, вход в которую был со двора через железные ворота, мимо страшной, особенно по вечерам, подворотни с покосившейся туалетной будкой - уборной, в которую отец, в ответ на указ о сдаче личного оружия, бросил свой именной пистолет.

В доме жили шесть семей. Три еврейские - кушающие и три русские - пьющие. К первым мне разрешали ходить, и я видела дни их жизни, кипящие как сытная похлëбка, которую неустанно готовили и съедали. Все семейные события, разговоры, планы, мечты, казалось, подчинялись служению еде. У вторых мне строго - настрого было запрещено бывать, и я знала только, что дома они "пьют" и так себе и представляла, что и они, как и первые, ходят по очередям, возятся на кухне, но варево - жидкое, как вода, за столом можно обходиться без вилок и ножей, и это плохой пример для детей. Все были в хроническом перемирии, прерываемом запойными приступами с декларациями в адрес "жидовских морд" и яростным побитием своих - родных. В дни погромного зуда еврейская половина прекращала ехидничать друг с другом, пакостить, сплетничать и демонстрировала коллективную мудрость и выдержку. Пока у соседей зеленели, желтели и бледнели морды, наши мужчины встречались за шахматной доской, и я стояла рядом в ожидании сбитых фигур, которые одевала в припасенные лоскутки. Но вот, опухший враг вежливо стучался и просил занять рубль, перемирие смещалось в межнациональную сферу, а между нашими женщинами словно чëрная кошка пробегала - они ссорились, переставали разговаривать, и шахматы надолго переходили в моë владение - до следующего запоя.

Недавно смотрела по ТВ советскую хронику пятидесятых, то есть, приблизительно того времени, к которому относятся мои воспоминания. "Новости дня" показывали в кинотеатрах перед началом фильма, и их никто не принимал всерьëз. Там, в однообразном сером мельканье, суетились передовики и ударники, сыпалось зерно, аплодировали стоящие в зале человечки. И вот, я впервые вглядываюсь в лица и руки тогдашней жизни. Молодые работницы какой-то новой автоматической линии, не прекращая что-то там хватать и переворачивать, улыбаются в камеру. Должно быть, им кажется, что в ней живëт сверкающая птичка счастливого будущего, и их улыбки добры, горды и нежны как отблеск их несостоявшихся судеб. Улыбки, посланные в никуда - отнятые у младенцев, как и молоко в перевязанных, горящих болью грудях. Улыбки, замученные за решëтками из серых морщин, платьев, волос. Автоматические линии по пересылке улыбок в вечность...

В нашей семье жили домработницы. Это были беженки из гибнущих деревень. Они за еду и ночлег нанимались в прислуги к горожанам, которые запутались в послевоенном бытие и, чтобы освободиться хотя бы от самой чëрной работы, с отвращением пускали в свои убогие "углы" чужих, пахнувших утерянной жизнью женщин. У нас домработницы не задерживались, и среди хоровода лиц я помню только тëтю Полю - свирепую работящую старуху, которая держала в страхе всех, включая маму, и потому, должно быть, задержалась у нас надолго.

Население СССР состояло из москвичей и тех, кто мечтал о Москве и стремился в неë. "Союз" выживал, а Москва жила. В Москву ездили за колбасой и зрелищами, святыми местами, сексом, справедливостью, карьерой, авантюрами, знаниями - короче, за счастьем. В Москву ездили одеться. Одежда со времëн Евы стала ближе к телу, чем собственная кожа и раскрывает то "тайное", что может скрыть голый человек: свою способность увидеть себя со стороны. Фиговый листочек, как материализованный стыд, возник раньше, нежели звериная шкура, спасающая от холода. Чтобы прикрыться фиговым листочком, нужно увидеть себя со стороны - отлететь сознанием от созданных (Бог знает из какого праха) бëдер и плеч и на свободе увидеть себя. Одеваясь, человек обнажает свой внутренний мир, если он свободен, конечно, не в СССР, где хорошая одежда требовала отдачи всех сил и времени, погружения в хамский мир дефицита - подлый, жестокий. Помню, хорошо одетый мужчина (женщин я интуитивно прощала) вызывал во мне неприязнь, как принадлежащий к блатному миру, и так, скорее всего, и было. Можно было еще "по случаю" купить костюм, но чтобы ещë и подходящую к нему обувь - это уже должно было стать основным делом жизни. Безденежная система не прощала компромиссов - платили натурой: за одежду - душой, мыслями, телом; за сохранение души и свободных мыслей - нищетой, неустроенностью. Как на карнавальных ходулях, по улицам городов, в трамваях, больницах, школах и магазинах прыгали миллионы распятых атеистов. Мужчина с проблесками внутренней жизни ходил в гнусном, не знал шампуней и дезодорантов, как и его несчастная женщина и они утешались презрением к "стилягам".

В 90х появились воспоминания "шестидесятников" - тех, кому в "оттепель" 60х годов было уже двадцать, и я узнала подробности бунта стиля. На моей памяти "стиляги" существовали в контексте "тех, кто позорит нашу молодëжь". И действительно, то, что могла видеть я в своëм окружении, было уродливым: утрированным, гротескным. Если в Москве плечи стильных пальто были широкими, то у нас - очень широкими, если брюки узкими, то у нас - ещë уже и с электрическими лампочками в неожиданных местах. Провинциальные стиляги были убогой пародией на столичных, не имели живой связи с первоисточником - Западом - и, конечно, их отношения не прорастали тем новым, чему сопутствовала столичная суета со стилем. Впрочем, весна обманула всех - поманила и бросила. По-настоящему оттаяли только те, кто смог удрать на реальный Запад или - в переулки Арбата. А прочие физики - лирики, кто - облучился и тихо помер, кто - не печатался и остался жить... кто опять заморозился, но уже в более комфортной упаковке - "под музыку Вивальди".

"Должно быть, там - в раю - было две женщины. Должно быть, яблоко надкусила только одна, а другая - блаженная... так и не узнала о добре и зле и расплодилась своими неразумными детьми Бог знает зачем... Все хотят вернуть утерянный рай. Все хотят счастья и добра. Нет иного пути, как осознанно воссоздать его самому, в одиноком творении собственной жизни, но дети блаженной - нищи духом - отождествляют разум со съеденным чужой яблоком - с дьяволом, и слепо губят всë, что напоминает им о неравенстве..." - вот такую сказку придумала я для себя и пусть поправят меня старшие товарищи, которые лучше меня знают почему люди так упорно портят жизнь себе и другим. Моя сказка объясняет мне причину изначального неравенства детей Адама и, не то, чтобы мирит с этой данностью, но смиряет, пересылая часть моих претензий к близким в бесконечно большее, чем моë Я, и на этих каторжных пересылках матереет душа, а моя философская ипостась, получив во владение идеальную бесконечность, свободно кувыркается в волнах вечного потока мыслей и прекращает терзать свою хозяйку. И, пожалуй, мне довольно, достаточно. Я долго-долго шла к этой достаточности: прочь от коллективного рая и гибельных обманов о человеческом равенстве.

Помню, к нам приходила, озираясь, женщина с кошëлками, которую называли спекулянткой, вытаскивала шерстяные кофты и потряхивала ими как это делают с драгоценными мехами. В пору конфликта ума и одëжки, она была презираемым и вожделенным сталкером, и с ней были связаны надежды на тряпичное чудо. Я, как могла, боролась со своей одеждой. Широкая ночная рубашка из полосатой бумазеи была короткой - чтобы еë можно было без затей надевать под зимнее платье, то есть, коричневую школьную форму. Нижний этаж моего "Зимнего" занимали красные шаровары с начëсом. На них школьные учительницы реагировали наиболее доброжелательно. В почëте были и линялые толстые чулки в гармошку, а, вот, вишнëвый в горошек капроновый бант, чудом возникший однажды на моей голове, был в первый же день сорван добросовестной мстительницей Варварой Степановной.

Конечно, я была серьëзно отравлена своей одеждой, но не смертельно. Я боролась и иногда побеждала. Красные шаровары снимала выходя из дома, во дворе, и прятала их в укромном месте. С рубахой было больше возни. Однажды, когда нам объявили медосмотр, я бросилась домой (три квартала по улице Дзержинского) и взломала, резко дëрнув, мамин полированный шкаф, где лежала моя розовая "на выход" комбинация - шëлковая, с кружевцем поверху. Я успела отдышаться и зайти в медицинский кабинет, где ещë понуро стояли девочки в каких-то исподних и увидеть их взгляды на моëм розовом трофее и одобрительную улыбку на лице незнакомой докторши - это было моим посвящением в Евы. Я совершила тогда поступок, вернее, проступок против насилующего меня бумазеевого урода и прислуживающих ему людей, не знающих, что есть добро и что зло. И они слепо гнали меня, а я бежала прочь, падая и цепляясь за недосягаемые идеи - прочь...

"В человеке всë должно быть прекрасно: душа, тело, одежда, мысли" - тупо зубрили коричневые формы. Я десять лет проучилась в одном классе и знаю судьбы многих бывших одноклассников - ни одного счастья. Позади толпа знакомых, сослуживцев, соседей - нагромождение обломков из беспокойных лиц, напряженных глаз, запутанных отношений, бессильных слов, изболевшихся душ, вялых мыслей и тесных жилищ, среди которых застряли колыбели, брошенные на произвол счастливого будущего...

Не знаю спокойного дружелюбия. Правда, был дядя Миша. Меня часто оставляли у тëти, и я очень любила бывать у них. Мне было там легко. У тëти Шуры было больное сердце, и мама часто спасала еë, делая укол в вену и снимая приступ. Но их отношения были мучительными. Тëтя с семьëй жила в маленькой квартирке "без удобств" - в одноэтажном муравейнике с разномастными жилищами и лепящимися к ним пристройками, высокими заборами, заплатами крыш, частоколом печных труб и трогательными цветочными клумбами. В квартире у тëти было две крохотные комнаты. В "парадной" стояли шкаф, кровать, стол, этажерка с книгами и керамическими зверушками: собачками, курочками, слониками - было чисто, уютно, меня никто ни к чему не принуждал. Тëтя пекла коржики - сердечками, ромбиками, кружочками. Мне было очень хорошо там, и до сих пор воспоминания окрашены в светло-зелëные тона. Она была детским докторам, а еë муж - бухгалтером. У него были сильные очки и дергающиеся, стремящиеся закрыться веки. Потом я узнала, что дядя Миша был сыном раввина, знал иврит, Тору. Имел два университетских образования, считал себя толстовцем и совершал паломничество в Ясную Поляну. Видимо, тëтя не могла простить ему "непротивление" убогому быту, и я слышала, как они ссорились.

Со мной дядя Миша был внимателен, добр, серьëзен. Единственный, кто видел во мне человека и потому, должно быть, и я в минуты нашего общения отзывалась, как человек, и в безграничной смутности моего тогдашнего осознания жизни яркими, чëткими картинами возникают наши встречи. Помню счастье нашей прогулки вдвоëм по казавшемуся мне огромным лугу в сине-зеленом смешении травы, небес. Над головой и под ногами плыли белые узоры. Я жмурилась и жалела, что нет у меня ста глаз, что задирая голову вверх, пропускаю земные чудеса. Потом дядя Миша открыл сумку и разложил на расстеленном полотенце печку - игрушечную какую-то печечку и такую же сковородочку. Я опустилась на колени и вся превратилась в глаза. Он достал большие белые таблетки, чиркнул спичкой, и они загорелись под сковородочкой. Затем появилось яичко. Дядя, не торопясь, аккуратно разбил его и оно, улыбаясь, плюхнулось в уже шипящий кусочек масла и расплылось там жарким солнышком. Это солнышко навсегда осталось со мной: светило, грело, спасало... Помню, когда мы возвращались, я прижалась к дядиной ноге, должно быть, была ещë совсем маленькой. Когда я по дядиным представлениям превратилась в барышню, лет, должно быть, в пятнадцать, он стал говорить мне "Вы". А в восемнадцать мама сказала мне, что я - старая дева, и достоинство "Вы" надолго забылось...

Я сидела за столом у тëти Шуры над тарелкой золотого бульона с макаронами и косилась на маму, сидящую у окна. Я ждала, когда она, наконец, попрощается и уйдëт в свой театр, а я займусь тарелкой с любимым блюдом: то есть, стану через вялую белую макаронину потихоньку втягивать бульон, наблюдая, как круглая блестящая лужица жира станет вытягиваться и плыть в мою сторону, а в последний момент я дуну на неë и она - ах - взмахнëт крыльями и улетит к себе на лампочку под оранжевый абажур. Мама всë сидела, выдерживая положенные "для приличия" минуты, чтобы не просто так, мол, забежала оставить ребëнка, а "нанесла визит". Все уже тяготились, стыла моя золотая птичка, и тут я ощутила смутное страдание - страдание прозапас - на тот чëрный день, когда сумею осознать его, но уже ничего не изменишь. Мама нервно принюхивалась, подрагивая тонкими ноздрями, озиралась с брезгливой гримаской. Эта пантомима означала, что она, в своëм вечернем платье, страдает от близости дворового туалета, который, кроме неë, похоже, никому не в тягость - и как только неприхотливы люди... Я видела, как каменели лица дяди и тëти, чувствовала, как каменеет моë лицо, и что я сейчас сделаю что-то ужасное, чтобы все-все закричали и прекратилась бы эта мука. Наверное, в эту ночь у тëти Шуры был опять сердечный приступ, и мама бежала к ней делать укол, а мне снились мëртвые птицы...

В последние годы дядя Миша стал рисовать акварелью. Это были тщательно выписанные пейзажи. Помню один: поле подсолнухов и вокруг одинаковые пятиэтажки, внизу надпись: "Город наступает". Однажды принесла ему своë стихотворение:

Как жаль, что люди не цветут весною. Представьте, что от лба и щëк до самых плеч роскошных грив разнообразье, в тени которых можно лечь, закрыть глаза и хоть на миг представить цветущий луг, жужжащих пчëл, почувствовать тепло травы и запах, и ощутить покой, которого лишëн. Людей цветенье моде не подвластно. Оно питается из наших душ и сил, и странность внутренних противоречий в себе бы каждый человек открыл. Наш тайный мир бы дерзко обнажился, но наспех обрывая странный цвет, стремимся от других не отличаться, от призрачных себя спасая бед.

Дядя сказал: "Это нельзя... такое не печатают..."

Вот и всë.


Продолжение
Оглавление




© Татьяна Ахтман, 1997-2003.
© Сетевая Словесность, 2002-2003.






26.08.2003 Сегодня в РЖ Магия круглых цифр   Не без террора   Сапоги всмятку по-министерски   Амбициозная корпорация - AD LIB.   На волне оптимизма   Прошу тишины   Все о поэзии 148   В попытках объять необъятное   Калифорнийский синдром, или Лошадиные гонки   Новые избирательные инициативы: рост социального отчуждения   Кругом одни шахиды   Бумажным кирпичом по... тоталитаризму   Голод 84   После нас - хоть потоп   Дети хотят в тюрьму   Далекий бит танцплощадки   Долгое эхо августа, или Преодоление постмодерна   Шведская лавка 123   Не открытие сезона   Лампочка Ильича  
Словесность Рецензии Критика Обзоры Гуманитарные ресурсы Золотой фонд РЖ
Яркевич по пятницам Интервью Конкурсы Библиотека Мошкова О нас Карта Отзывы