Словесность
win      koi      mac      dos      translit 


Книги в Интернете
 

Повести и романы:
Игорь Куберский



АМЕРИКА-
НОЧКИ

Часть первая
Часть вторая
Часть третья


Часть первая

...Я летел вслед за солнцем, утро растянулось на полсуток - оно было и в ирландском аэропорту Шеннон, и в Гандоре на суровом канадском острове Ньюфаундленд, напоминавшем кольскую лесотундру, нас утро встречало прохладой и в Нью-Йорке, который, ворочаясь в разные стороны, долго протекал под крылом в обрамлении вод и полузатопленных островов. Позвоночник мой пел только об одном - о горизонтальном положении, но впереди маячили четыре часа в аэропорту Кеннеди, плюс еще целых пять часов лета до Лос-Анджелеса. Сквозь сон и морок я запомнил лишь букет девиц не первой свежести с тележками, чемоданами и муаровыми лентами через плечо: "Мисс Каролина", "Мисс Нью-Хэмпшир", "Мисс Южная Дакота", к которым вскоре присоединилась "Мисс Кентукки", да бомжа у бара на втором этаже, с отвращением поедавшего гамбургер. Не снимая лент, будто они могли пригодиться, девицы гарцующей походкой навещали туалет, а бродяга, создав вокруг себя десятиметровую зону отчуждения, клеймил род людской.

Взлетев в дымке раннего осеннего заката, я снова припустил за солнцем, но поздно - следом летела тьма. Затем уши заложило, двигатели запели как под сурдинку, и внизу от края и до края земли засверкали золотые россыпи Лос-Анджелеса.

"Здравствуй",- сказала встречавшая меня Патриция, и я в порыве благодарности поцеловал ее увядшую щеку. Ее круглые запавшие глаза вопрошали - правильно ли, что мы встретились вновь. Конечно, правильно, Триша! Ты даже не можешь себе представить, насколько это правильно. Я вел тебя как Господь Бог по кромке невозможного, и оно свершилось.

Через полчаса, миновав сказочный световой замок из небоскребов, мы въехали в сонное двухэтажное предместье. Фары уперлись в деревянную пристройку, мотор заглох, свет погас и, выбравшись из тесной малолитражки, признаюсь, сильно скособочившей мою американскую мечту, я вдохнул запах юга - теплый, томно-горьковатый, обещающий.

Патриша нашарила под передним сидением фонарь:

- Я хочу тебе показать енотов. Они приходят к нам по ночам.

Жиденький луч мазнул по стволам деревьев и за одним из них, как в учебнике зоологии нарисовалась маленькая морда енота. Выглядел он удивленно, словно не ожидал меня здесь увидеть.

Патриша тихо засмеялась:

- Я сделала им кормушку, но они предпочитают помойные бачки.

В ту первую калифорнийскую ночь мне приснился какой-то кошмар, будто самолет так и не сел, а полетел дальше, через Тихий океан, снова к России, уже с другой стороны, и я метался и умолял кого-то, чтобы меня выпустили, дали спрыгнуть с парашютом - ведь у меня билет только до Лос-Анджелеса. В страхе, облитый потом, с бешено колотящимся сердцем я очнулся в темноте и долго озирался, прислушиваясь.

Кто бывал в Калифорнии, тот меня поймет. Кто не бывал - тем паче. Короче, я решил остаться. Вцепиться зубами в кромку тихоокеанского побережья и не разжимать челюстей. Под опахалами пальм. Под легким ветерком, веющим с Гавайских островов. Под созвездием Ориона, похожим на лук с тремя стрелами. Я выпустил все три - и одна из них упала у лап моей лягушонки Патриши. Хотя она явно не заколдованная царевна. Но лиха беда начало. Надо закрепиться на завоеванном плацдарме. Все равно позади - ничего. Прощай, немытая Россия. То есть мне больше нечего там делать. И писать о том, как Иван Иванович поссорился с Иваном Никифоровичем я больше не хочу. Кому это нужно. Слово уважалось лишь до тех пор, пока за него могли вырвать язык. Слово умерло, господа.

Теперь я живу на Четыре Пэ и три Дэ: у Патриши в Пасадене на Палмстрит на Первом этаже Деревянного Двухэтажного Домишки. У меня есть раскладушка, застиранное одеяло, табуретка и три крючка на вешалке. Я занимаю одну из комнат студии. Каждый вечер я, как цапля, задираю ноги, чтобы добраться до своей постели не раздавив застывающие на полу какашки детской фантазии. В студии пахнет глиной, пластилином, гуашью, пылью цветных мелков и воздушной кукурузой из огромной пустой кастрюли. К началу занятий ее ставят на газовую плиту, и начинается процесс. Кукуруза взбухает, стонет и лопается с оглушительным треском, распугивая до сих пор не сосчитанных мною котов Патриши. Похоже, во время этого кукурузного извержения кастрюля испытывает оргазм. Похоже, что Патриша завидует кастрюле и выжидающе косится на меня. А я смотрю в окно.

Вообще-то она старше меня лишь лет на десять. Но плохо сохранилась. На лягушонку совсем не похожа, скорее - на тощую мосластую корову рыжей масти. Или на травоядного динозавра. Смеясь, она демонстрирует два ряда траченных временем, но еще мощных резцов. Выше меня, а я не маленький. Мой вынужденный пуританизм делает наши отношения все экзотичней. Чем-то это кончится?

Патриша - семидесятница. Это значит, что она не признает капитализм, ненавидит богатых, любит поговорить о душе и верит в справедливое общество. Россия - ее последняя надежда. В моем лице. Но разве не стыдно за Россию, господа? Страна рабов, страна господ. Однако я ей этого не говорю. Я поддакиваю. В глубине души я верю в Америку. В лице какой-нибудь богатой телки. Миллионерши. Из тех, что привозят в студию к Патриции своих разболтанных отпрысков. На "бьюиках" и "фордах". А потом увозят, даже не взглянув в мою сторону. Ничего. Я терпелив.




* * *

С Патришей мы познакомились год назад под Петербургом в Лосево, куда она привезла в летний лагерь американских школьников из своей студии. Мэрия взяла на себя часть забот, и на открытие лагеря позвали журналистов. Я тоже приехал. И завис. То ли давно не был в сосновом лесу, не купался в чистом озере, то ли забыто взбудоражил английский язык - в университетские годы я подрабатывал переводчиком в молодежном "Спутнике" на Чапыгина. Брандмауэр дома справа от гостиницы украшала монументальная туфта на тему дружбы народов, и помню скандал, учиненный главой нигерийской делегации, насчитавшей в ступне негритянки на стене шесть пальцев. Глава этот уж успел настолько меня достать своими капризами, что я брякнул: "А сколько должно быть?" Это был мой последний день в "Спутнике".

Я приезжал в Лосево после работы, мы сидели в домике на краю лагеря - Патриция с ее американской коллегой Ширли Русако, Марина Тарло, молодая педагогическая фанатка, и я.

Говорила в основном Тарло - Триша и Ширли восторженно ей внимали. Речь шла о создании в Апраксином дворе огромного культурного центра, единственного в своем роде, где лучшие педагоги всех времен и народов будут давать детям лучшие в мире уроки. Уроки чего? А всего. Живописи, музыки, литературы, языков, уроки возрождения забытых ремесел, разного там плетения, тиснения, вышивания... Все будут жить и творить вместе, в городе мастеров, и главной над ними, в хрустальной башне на троне из резной моржовой кости будет восседать она, Марина Тарло, в обнимку с Патришей и Ширли.

Ведь все они незамужние,- вдруг подумал я тогда. И вздрогнул от неясного сполоха на горизонте собственной судьбы.

Сдержанно, но тепло написав об этой чистой шизе, я не промахнулся. И вот я здесь. Богатая, по словам Патриши, детская писательница и художница Ширли Русако, успешно культивирующая свои русские корни, жила в Сан-Франциско и, незаметно снимая клок котячей шерсти с липкой кофейной кружки, я подумал, что хорошо бы перебраться к ней.




* * *

Утром меня будят долгие свисточки неизвестных мне пернатых. Выстуженный за ночь воздух холодит щеки. Я встаю, потянув за веревку, поднимаю ширму. За окном - подсвеченный солнцем туман. Толстые кожистые листья кустов, дальше - огромная, как ветряная мельница, пальма, деревья вдоль улицы с неопавшей оранжево-красной листвой, домики-пряники на той стороне, а еще дальше - над верхней кромкой деревьев - серебристый баллон водонапорной башни на металлических консолях с надписью "South Pasadena".

В отсутствие мужчины, на роль которого я, видимо, и приглашен, Патриша отдает свою любовь котам. Я завтракаю вместе с ними. Коты приветливо расхаживают по накрытому столу, стараясь обмахнуть мне лицо хвостом, как своему.

- Чудные котики, правда же? - улыбается Патриция, кладя передо мной на салфетку, по которой только что прошелся котяра, тост с ломтем обезжиренной ветчины. - Ты любишь котов?

- Угу, - жуя, говорю я неправду.

- Бедные котики тоже хотят ветчины, - сделав губы трубочкой, поет Патриция, наблюдая котячье оживление. Еще пара котов намеревается присоединиться к нам, высматривая для прыжка свободное пространство между тарелками.

К полудню туман растаял, и солнце засияло таким пронзительным блеском, что закололо в глазах. Кто-то царапнул по стене за окном и на подоконник вспрыгнул один из моих новых знакомцев. Посмотрев на меня и не узнав, он осторожно подошел к заправленной мной по-солдатски раскладушке и неуверенно лег в полосе солнечного тепла. Это был не Лео, названный Патрицией в честь Толстого, и не Махатма - в честь Ганди. Скорее всего - Мацушима, в чью же честь?

День у нас ушел на покупку и установку нового колеса для нашей малолитражной, семьдесят девятого года, "хонды". На одной окраине Пасадены, лишенной растительности и состоящей из магазинов, заборов складов и мастерских, мы купили обод, на другой - покрышку, на третьей нам все это соединили и поставили на место. За все про все тридцать девять долларов. Good deal! Патриция была довольна.

Она занимала нижнюю кромку, отделяющую средний класс от бедноты. Я стал вписываться в психологию ее бюджета. С собой у меня было всего лишь триста. От Нью-Йорка до Лос-Анджелеса я летел уже за ее счет.

На обратном пути на сэкономленные деньги мы поели в "Макдональдсе". Вылезать не требовалось - тут был и колесный вариант. Подъехал к розовой стене, сказал во встроенный микрофон, чего тебе надобно, у другой стены заплатил негритянке-кассирше, у третьей получил свои коробочки, картонные стаканы, пакетики и отрулил на автостоянку, где в тесной кабине можно было ронять и лить их содержимое прямо себе на штаны...

Вокруг была пригожая одно-, ну, двухэтажная, Америка, сложенная из цветных кубиков. Чисто, светло, все тебе улыбаются.




* * *

-О, Петьа, - сказала Патриция вечером, когда солнце зашло и птицы на деревьях угомонились. - У меня пустой холодильник. Давай пообедаем в ресторане. Я знаю хороший тайландский ресторан. Там недорого и очень вкусно. Только не говори "нет", Петьа. - Голос, как у диснеевской Белоснежки.

Какая деликатность! Патриция давала понять, что мне это ничего не будет стоить. Помню выражение ее лица, когда она услышала, сколько у меня наличности. В следующее мгновение она, как истая семидесятница, справилась с собой, и теперь - человек крайностей - шарахнулась в другую сторону.

- О'кей, - сказал я, поменял шорты на брюки и вышел к Патриции.

Она чуть навела макияж на свое лицо, усталое от сопротивления жизни, вечно идущей куда-то не туда, и я подумал, что в юности она была не лишена привлекательности.

- Надень куртку, - сказала она. - Потом будет холодно.

Между нами намечалось легкое необременительное партнерство. Все-таки у нас была одна духовная среда. И я совсем не возражал, чтобы Триша мне понравилась как женщина. Кажется, у меня еще не было пятидесятилетних. Почему бы не попробовать? Каковы они в любви? Судя по классике - сумасшедшие. Не помнят себя. Готовы все отдать. Нет, надо ехать к Ширли Русако... Бешено глупы и ревнивы. Но все простят ради полноценного коитуса. Впрочем, что-то такое уже было. Лет десять назад, в спальном вагоне скорого поезда "Ленинград-Москва". Она была профсоюзным боссом городского масштаба и ехала в столицу на пленум. А я был слегка пьян. В темноте купе, слыша, как она устраивается своим большим телом между чистых жестковатых простыней, я попросил у нее таблетку от головной боли, а затем встал и пересел на ее постель.

- А если я закричу? - спросила она, скорее - саму себя.

В платье она мне нравилась больше. Груди у нее были как глыбы, и вся она была тяжела, как из камня. Но по-бабьи податлива и послушна. "Какой наглец!" - говорила без осуждения. И мужа вспоминала: "Он как чувствовал - не хотел меня отпускать". Ему она еще не изменяла. Сдуру я оставил ей свой телефон и потом она все звонила, хотела встретиться. Господи, упокой ее душу.

...Машина наша порыскала в красивой разноцветной тьме и вынырнула к освещенному аквариуму, в котором среди прочего был и тайский ресторан. Внутри было пусто, тихо и играла тайская музыка. Вышла девушка и предложила нам столик на двоих - в узком стеклянном простенке. Девушка была очень красива - тонкие азиатские черты, отточенные тысячелетиями культуры. Нет, мне все-таки гораздо ближе молодые.

Патриция тоже любила Азию. Ее последний муж был японцем. Японцы, на ее взгляд, самые красивые мужчины. И японки, конечно, поддержала она меня, но я вовремя остановился и не стал развивать эту тему. Прекрасная тайка принесла нам креветки в ананасовом соусе, рис и овощи. Лишь вино мы выбрали европейское - пятилетнее шабли. Патриция бывала во Франции и знала толк в вине. Так мы и пировали, тихо и проникновенно, два близких человека с разных концов земли, потому что больше не с кем поговорить...

- О , Петьа, я должна сказать тебе одну тайну...

Мои мозги, разрыхленные восьмичасовой разницей во времени и легко впитывавшие хмель, решили, что сейчас последует признание в любви.

- Я собираюсь отсюда уезжать...

- Как, куда? - Не уверен, что мне удалось скрыть испуг. А что со мной? Я даже протрезвел.

- В Орегон. Я собираюсь в Орегон. Там моя родина. Там влажный климат, леса, как у тебя в Петербурге. Я не могу здесь дышать. Моим легким не хватает воздуха.

- Что ты будешь там делать?

- Что и здесь - преподавать. Куплю наконец дом. Я скопила денег, двенадцать тысяч... Это, конечно, немного, но можно что-нибудь подыскать.

- И когда?

- Через месяц. Ты поедешь со мной?

- Конечно, - сказал я. Разве она не понимала, что без нее я - никуда.

- О, это так прекрасно! - захлопала она в ладоши. Глаза ее лучились добром и мечтой. - Мы встретим там Рождество. Там будет снег, представляешь? Настоящий снег! И дождь. О, как я люблю дождь!

Женись на ней, подумал я. И представил себе медовый месяц в петербургской слякоти Орегона... Если бы она сказала, что перебирается на Гавайи, наверно, я бы все-таки женился. Триша давала бы детям аборигенов уроки рисования, а я бы мыл кисти и отковыривал бы от ванны присохшие комочки глины. Чтобы она не слишком докучала мне в постели, я бы оставлял ей слепок своего восставшего фаллоса, а настоящий дарил бы прекрасным аборигенкам - на берегу океана, под кокосовой пальмой.

Это был наш лучший вечер. И домой мы вернулись в самом романтическом расположении духа.

- Спокойной ночи, - сказала мне Триша и пошла к себе, как девочка, низко опустив голову, словно боялась, что я прочту в ее лице то, что там было написано. Я лег, закинул за голову руки и взвесил обстоятельства. Она ждала меня там, в темноте, замерев в своей каморке, закусив крупными резцами краешек простыни или сложив руки лодочкой между бледных чресел, нагревающихся медленно, как старая электроплитка. Я войду и мы сварим постный супчик из сорго и еще какой-то хреноты, которую она покупает для себя в диетическом магазине. Она длиннее своей кровати и спит с торчащими вверх коленками - как кузнечик. Я вздрогнул и лег на бок, свернувшись эмбрионным калачиком. Эх, мало мы выпили. Еще бы бутылки две - и жизнь моя могла бы пойти совсем по другому руслу.

Рано поутру кто-то стучался в мой сон тяжкой поступью, поливал из водопроводного крана, терзал тяжелым роком, и я решил, что это и есть сестра Патриции Каролина, явление которой сегодня и обещалось, но это была наша соседка сверху, спозаранку уезжавшая преподавать в школу для черных.

В эту ночь, как сказала мне за завтраком Патриция, соседка принимала у себя наверху сразу двух любовников. Патриция осуждающе хмыкнула, но в ее осторожном взгляде в мою сторону плескался затаенный укор, впрочем, как американский кофе с молоком в ее чашке, - без кофеина. Я уже заметил, что с мужчинами она держится неуверенно. Пока же я еще не вылез из постели и слушал, как просыпаются соседи нашего околотка, одна за другой заводятся машины, фырчат, прогреваясь, моторы, едкий выхлопной дымок втягивается в мое занавешенное черной парусиной окошко, и я, как диспетчерша автопарка, отмечал в книге сна хлопанье дверц и отъезд каждой из машин.

Наконец все отбыли, но сцена не опустела - на ней уже вовсю гремел хор горластых калифорнийских пернатых. Часам к девяти к нему добавился металлический стрекот - это газонокосилки принялись косить траву, затем включился аэродромный вой ручных воздуходувов, которыми газонокосильщики сгоняли траву в кучи... Тихие американцы любили шум.




* * *

Каролина приехала только под вечер. Она восседала на кухне, как Статуя Свободы, если бы той случилось опуститься в кресло, и приветствовала меня высоко поднятым узким, как факел, стаканом с апельсиновым соком. Она была роскошно седовласа, с ослепительной, скорее всего пластмассовой, улыбкой и абсолютно не похожа на Патрицию. Патриция ругала, Каролина хвалила, Патриция обвиняла, Каролина защищала, Патриция чудила и не знала меры, Каролина была палатой мер и весов, Патрицию терзали эсхатологические предчувствия, Каролина же упивалась благостью мира. Мое явление в Новом свете на Палм Стрит было, конечно, причудой младшей неразумной сестрицы, но в благом мире каждый мог найти себе теплое местечко, и Каролина отнеслась ко мне снисходительно. Прослышав, что я журналист, она, тоже когда-то работавшая в газетенке, перешла на язык первополосной редакторской колонки, считая своим долгом в пику сестре нашпиговать меня положительными примерами американского образа жизни.

У нее была замечательная черта: спросив, она тут же прерывала тебя и начинала отвечать сама. Я восхищенно кивал в сонном отпаде - мозги мои отключались уже на второй ее фразе.

Жила она у своих друзей в богатых окрестностях Лос-Анджелеса, на берегу океана, в часе езды отсюда, и дважды в неделю оставалась на ночь у Патриции - близко от работы, к тому же вечером скоростная трасса перегружена. На дворе к серой мышке нашей "хонды" присоседился темно-коричневый эклер "тойоты".

Перед сном я вытащил из "тойоты" раскладушку Кэррол с полиэтиленовым матрацем и поставил ее в большой комнате студии. Раскладушка была точно такая же, как у меня. Каролина внесла следом тюк с одеялом, подушкой и простынями. Ее королевская прическа слегка съехала набок.

Когда я проснулся, "тойоты" во дворе уже не было.

- Представляешь, - одной рукой держа на отлете кружку кофе, другой прижимая к груди Махатму, улыбнулась мне из кресла Патриция, - представляешь, сестра мне говорит: "Кажется, я не понравилась Петьа". Для нее это так важно - нравиться. Это часть ее мировоззрения.- Во взгляде Триши была просьба о снисхождении к недостаткам ее бедной Каролины.

- Да что ты! - с поспешной горячностью возразил я, услышав отдаленный гром приговора самому себе. Кто я такой, чтобы иметь свое мнение, человек ниоткуда, беспомощный как кутенок, без прошлого, без будущего и даже без настоящего, в котором мне оставалась только любовь к ближним, дабы прожить на крохи ответного чувства. Никогда еще во мне не было такой готовности любить - пусть даже этих премерзких котов, лишь бы один из них сделал меня своим протеже.

- Да что ты! Как она может мне не понравиться?! Вы же сестры. Очень понравилась. Просто вы разные, и твой тип мне ближе. Потому что совпадает с моим. Вы даже внешне непохожи.

Вроде бы я прозвучал убедительно. Потому что Патриция посерьезнела:

- Угу, непохожи. Но в главном мы похожи. У нас было ужасное детство. Просто страшное.

- Почему? - помолчав, осмелился я спросить, чувствуя, что Патриция хочет продолжать.

- Почему? Я сама себя много об этом спрашивала. Только став взрослой, я осознала, в каком кошмаре мы жили. Думаю, что наши родители, особенно мать, хотели избавиться от нас. Мы им мешали. Мы создавали им проблемы. Родительские проблемы. Мы требовали внимания, отрывали от дел. У них не было на нас времени. Они были богатыми, и мы мешали им стать еще богаче. Вместо того, чтобы делать деньги, они должны были тратить их на нас. Хотя они были очень скупыми. Помню взгляд матери. До сих пор мурашки по спине. По-моему, она мечтала нас убить. Но боялась, что узнают. И тогда придется платить адвокатам.

Я молчал, и Патриция заговорила снова:

- Но все это мы поняли, только когда выросли. В детстве мы просто не знали, что можно жить по-другому, не так, как мы жили, и что родители могут быть другими. Мы приспособились... знаешь, как дети в концлагере. И нашим главным чувством был страх. И когда мы совершали какой-нибудь проступок, мы сами, не дожидаясь наказания, становились в угол. И объясняли родителям, почему там стоим. Мы знали, что они это любили. А нам хотелось хоть какой-нибудь любви. Кажется, до замужества мы так обе и простояли в углу. Мы даже не дружили между собой - потому что доносили друг на дружку. Потом же очень трудно было стать нормальным человеком, нормальной женщиной. Может, уже и невозможно. Потому что наши мужья, узнав наши слабости, превращались в наших родителей.

Она бросила на меня быстрый испуганный взгляд и спохватилась:

- Прости, не знаю, почему я все это тебе рассказываю.

Ах, Патриша, Патриша, знаешь на чем возвысилась церковь? На тайне нашей бедняжки исповеди.




* * *

То, что так хорошо и горьковато пахло, оказалось огромными камфарными деревьями. Они росли вокруг дома.




* * *

Тут подоспел "Ду-Да парад". Как это перевести, я не знаю. Скорее всего - парад дураков. Впрочем, нет. Ведь два эти слова ничего не означают. Что-то типа "хо-хо", "фу-фу" или "брр"... А может, это "трах-тарарах"? Или "пум-пурум"? Нет. В оригинале - ни шума, ни грома, а так - всего четыре глупых звука. Может, "тум- тум"? Или картавенькое "ду-дак"? Падад Дудаков?

Этот был пятнадцатый по счету. Проводился он в нашей Пасадене, как и и другой - Парад Роз. Но если парад Роз был парадом всяческой красоты, то Падад Дудаков был парадом всяческого безобразия.

За два дня до парада на крыльцо нашего дома вместе с почтой лег бесплатный журнальчик с программой праздника и, листая его, Патриша давилась от смеха, оглядываясь в мою сторону с той досадой, какую мы испытываем, когда силимся объяснить иностранцу непереводимую игру слов. Кое-что я все-таки понял. Ну, скажем: "Марш Полька-джаза памяти Элвиса. Потрясный ансамбль в составе внебрачных детей короля рок-н-ролла, зачатых в годину его незабвенного турне по Германии. В благодарную память о своем па-ПЕНЬКЕ, они исполняют только самые улетные хиты и только в единственном известном им стиле "а ля полька"". Видимо, эта самая "полька" щекотала какой-то смеховой участок в американской головушке.. Или "Общество насморочников снова выйдет на парад, чтобы посеять свои микробы".

Или "Бюрократ-Бэнд. Синхронный ход с дипломатами. Марш Все-как-один". То, что бюрократы пройдут в ногу в одинаковых черных костюмах с одинаковыми черными дипломатами в руке, вызывало у Патриции злорадный смех.

Поди разбери этих американцев.

Были там и отдельные номера типа "Я - Самцовый Пес" или "Горга - Зеленый Обезьян".

Парад охватывал несколько улиц и бульваров и заканчивался в местном Центральном парке.

Мы оставили машину за несколько кварталов до этого парка. Парад должен был начаться через два часа, ровно в полдень, но прилежащие улицы были уже забиты машинами, а на Фэр оук Авеню, то бишь на улице Красивых Дубов, зрители уже заняли тротуары. Они пришли сюда загодя с лежаками, складными креслами, надувными матрасами, ковриками и одеялами, с сумками еды и питья, и теперь, переодевшись в майки с эмблемой парада, в бейсбольные шапочки, релаксили на солнце. На многих красовались поролоновые рога, а также могучие носы и мясистые уши.

Мы выбрались на бульвар Колорадо неподалеку от пересекающей его Раймонд Авеню и стали искать себе местечко, что было непросто, так как тротуары были уже заняты почти во всю ширину. Свободным оставался только узкий проход вдоль стен домов, где все и пробирались, то и дело сталкиваясь и с доброжелательной улыбкой уступая друг другу дорогу. Некоторые зрители проскакивали и по проезжей части, а самые настырные - в основном подростки на роликах - норовили перебраться через живой заслон. Сделать это, ни на кого не наступив, было невозможно, но надо же, я не заметил в ответ ничего похожего на раздражение, недовольство, гнев. Уличная толпа была начисто лишена агрессии. По определению. Вот оно что, подумал я. Значит, это и не толпа вовсе. В АМЕРИКЕ НЕТ ТОЛПЫ.

Наконец и мы с Патрицией притулились за раскладными стульями, и вполне удачно, так как перед нами стоящих не было. Наша сторона улицы была в тени, а противоположная - на солнце, и солнечная сторона зрителей кричала хором: "Ду!", а теневая отвечала: "Да!"

В открытом окне какой-то кафешки возникло множество ковбойского вида загорелых мужских голов - головы, дружно разевая зубастые рты, запели что-то бойко-знакомое и вся улица радостно подхватила песню. Проехали красивые, в черном, полицейские на красивых черно-белых мотоциклах, высоко в небе пролетел спортивный самолетик, таща за собой трепещущий транспарант с надписью "Ду-да", по зрителям прокатилась волна предвкушения, на перекрестке брызнули серебром трубы залихватского оркестра, грянул марш, будто с полки грохнулась на кафельный пол металлическая посуда, и парад начался.

Промаршировали заявленные номера - команда синхронных бюрократов, полька-джаз и прочее. Проскакали, взгромоздившись друг на друга, сатанисты, проехали, лежа животом на роликовых тележках, любители подводного плавания, два десятка актеров дали двум десяткам полицейских пощечину - как объяснила Патриция, недавний случай из жизни, имевший шумную прессу. Самцовый пес, продев свой толстый хвост между ног, продемонстрировал нам мужскую мощь. Сбывалось мое тихое подозрение, что словесное остроумие журнальчика будет непросто проиллюстрировать.

Из толпы в участников парада и обратно летали мексиканские лепешки с надписями типа "сам дурак" или "поцелуй меня в зад". Почти напоследок провезли огромную кучу ненастоящего дерьма с надписью "Вдохновенные фекалии", попутно окропив нас чем-то зеленоватым - приобщив, так сказать.

Градус парада потихоньку падал. Зрители, расположившиеся возле перекрестка, стали сниматься со своих мест - это показался хвост праздника. Все потекли следом за хвостом. Двинулись и мы с Патрицией. На проезжей части было тесно, где-то впереди еще гремела музыка, и ритм шествия превращал и нас в стыдливых участников.

Асфальт был залит зелеными и красными разводами, усеян цветными бумажками, заляпан растоптанными мексиканскими лепешками. Под ногами отчаянно гремела банка из-под пива - ее футболили все дальше и дальше. Среди толпы навзрыд плакал мальчик, закрыв лицо руками.

- Что с тобой? Что случилось? - остановилась возле него Патриция.

- Я потерял папу, я не знаю, где он. Я не знаю, куда идти. Мы приехали на машине. - На залитом слезами лице мальчика было написано отчаяние. Он не верил в помощь и ему было страшно.

- Ну и что, что потерял! - бодро сказала Патриция. - Сейчас мы найдем твоего папу.

Она подвела мальчика к здоровенному полицейскому, прототипу которого полчаса назад принародно влепили пощечину. Тот, положив здоровенную лапу на маленькое плечо мальчика, сел перед ним на корточки и стал спокойно задавать вопросы.

Срезав путь, мы направились к парку. На Грин стрит, пересекающий Фэр Оукс, парад был еще в полном разгаре, как будто время откатилось назад, застав нас в уже прошедшем, - полька-джаз, бессмертные бюрократы, Горга - зеленый Обезьян...

В парке под наполовину облетевшим дубом, сверкая золотом и серебром, взрыкивал духовой оркестр, открывавший парад. Маленький пожилой негр в черном костюме и белой манишке выделывал в пыли ногами полузабытый степ. Ему аплодировали.




* * *

В моем отношении к миру много школьного, географического. Сознание того, что я стою на берегу Тихого океана, может привести меня в экстаз. В детстве я попеременно мечтал быть то летчиком, то моряком и даже занимался в авиамодельных и судостроительных кружках. Но не потому, как я теперь понимаю, что хотел летать и плавать, а - чтобы видеть новые земли. Новая земля всегда казалась новой жизнью, а мне хотелось прожить много разных жизней - наверное, поэтому мне досталась только одна, скучная и серая, неподвижная, в моей убогой стране, в моем послушном испуганном народе.

Что здесь прежде всего бросается в глаза - неиспуганность. Прямая спина, подбородок поднят, взгляд самоуверенный. Мужчины здесь выглядят намного мужественней. Русский мужчина - он коллективный, взгляд его блуждает, пока нет команды, походка неопределенная, поступь нетвердая - ан, не туда путь держит?

По природе я человек открытый и прямодушный, к тому же разговорчивый и даже как бы имеющий на все свое мнение. Но жизнь меня закрыла и научила молчать. Я молчу неделями. Иногда я произношу в день не более десяти слов. "Пробейте талончик, пожалуйста", "до свидания", "мне пачку кефира", "сегодня не могу". Но в себе я говорю постоянно, я веду бесконечные монологи, пишу письма в комитет по экологии и защите прав потребителей и в комиссию по налогообложению, выступаю в теледискуссиях, поучаю, обличаю и горько слезы лью. Иногда я даже пишу в голове целые романы. Десять минут, и роман готов. Вот человек. Жил да был. Любил и надеялся. Счастье знавал. А потом стал стар и несчастен. И умер. Хотя сейчас мой внутренний голос тоже молчит - он мыслит только по-русски, и в отсутствии мыслимой аудитории ему нечем себя занять. Это смущает его. Похоже, он даже слегка поглупел без привычного ежедневного тренинга. Мой убогий английский ему не подмога. Это все равно, что идти по канату. Теперь, прежде чем открыть рот, я должен собраться в комок. Чужой язык лежит во мне, как куча мусора, которую надо постоянно разгребать: склянки сюда, бумажки туда... Ничего. Не все сразу. НАДО ПОТЕРПЕТЬ.

Мне тридцать семь. В этом возрасте гении умирают. Не обязательно физически. Просто если в тебе был гений, он все равно в этом возрасте умрет. И ты будешь жить дальше как посредственность или по инерции. Все гениальное сделано до тридцати семи. Я же ничего не сделал. Но у меня есть оправдание - я родился не в той стране. Может, я только просыпаюсь? Ведь в истории немало таких примеров. Гений в человеке вдруг как бы пробуждался после летаргического сна... Только непонятно, зачем мне гениальность? Почему мне так хочется кому-то что-то доказать, утереть нос? Почему мне хочется общественного признания? Допустим, если бы я сейчас сидел в роскошном "линкольне" рядом с женой-миллионершей или, подкатив к своему дворцу-особняку, выходил бы из машины, то мне было бы мало, что все это у меня есть, - я бы даже не смог наполнить всем этим сердце - оно наполнилось бы только тогда, когда бы все, кому я хотел что-то доказать и утереть нос, когда бы они в этот момент меня увидели, бледные от зависти. Наверное, когда-то очень давно, может, даже до Христа, который вызывает у меня раздражение, мои предки были царями в каком-нибудь не очень большом средиземноморском царстве. Откуда еще во мне эта затаенная, невоплощенная великая спесь? Жажда судить и миловать. Жажда повелевать и проявлять великодушие к падшим у ног моих. Это гордыня, я знаю. И если сейчас я ем из одной миски с котами - то это тоже из-за гордыни. Гордыни добровольного уничижения. Так и совершался постриг - через великое умаление своей прежней личности, ради грядущего возвышения в новой, иной.

Мы выезжаем на скоростное шоссе и вписываем свою жестянку в залп пролетающих машин. Пейзаж - это холмы, а затем плоская, как стол, равнина. Справа, за береговой чертой - тусклый блеск океана. Я втягиваю ноздрями воздух - океан не пахнет. Но вот земля, словно вняв моему ожиданию, приподнялась, выгнулась женственно округлилась и на красивых холмах террасами выросло предместье Лос-Анджелеса под названием Роллинг Хиллз, в котором прошло детство бедных девочек Триши и Кэрол. Именно сюда и привозили их на лето родители из родного, но дождливого Орегона. Это было местечко для богатых людей, название которого можно было бы перевести как Катальные горки. Это был как бы курорт в курорте, или даже курорт в курорте курорта, потому что ведь курортом была и сама Калифорния, и город развлечений Лос-Анджелес.

Что же такое богатые? Если подумать, это люди, которые умеют устраиваться и делают это с полной отдачей. У них есть особый ген - чувство хозяина жизни. С ним они и рождаются - и раз они хозяева ( независимо от того, богаты они или бедны на данный момент, с наследством или без) такие люди рано или поздно берут жизнь в свои руки. Но для этого надо родиться на земле, где подобный ген поощряется. На такой земле никогда не пели песен про то, что человек проходит как хозяин необъятной родины своей. Именно - "как". Да и куда проходит? У подлинного хозяина совсем другие песни. Если большинство живет как трава, то богатые - это большие деревья, раскинувшие свои мощные кроны навстречу космической энергии жизни, так что траве в лучшем случае достаются лишь блики, когда ветер жизни слишком уж раскачивает верхи.

Патриция решила остановиться возле одного из отелей, откуда был самый удобный выход к морю, но свободного места для парковки не оказалось, и мы стали шнырять по близлежащим улочкам, летающим вверх и вниз под таким углом, что дух захватывало. Я озирался по сторонам и не скрывал восхищения. "Здесь самое дорогое жилье, - хмыкнула Патриция, - самый маленький домик сдается на месяц за три тысячи долларов". В ценах я уже начал разбираться - за свой нижний этаж-студию Патриция платила вскладчину с двумя преподавательницами пятьсот долларов. Вот так. Естественный порог, естественный отбор. Беленькие сюда - бедненькие туда. Бедненьких здесь не было и быть не могло. Кроме нас, втиснувшихся наконец между двумя солидными карами и оставивших в их компании главную улику нашей бедности, за что, впрочем, все равно пришлось накидать в счетчик монет на четыре часа вперед.

Мы вытаскиваем сумку с едой, одеяло с подстилкой, я повесил на шею отличный фотоаппарат "Кэннон" с длиннофокусным объективом, единственную дорогую вещь в доме Патриции, подарок ее последнего мужа, и мы спускаемся по улице. Поздняя осень, а как ни странно, что-то еще цветет белым и нежно-розовым цветом. Солнце сияет, пальмы качают веерами, будто обмахиваясь от жары, все люди в шортах. На мне тоже шорты - белые, фирменные. "Хочешь?" - протягивает мне конфетку Патриция и ветерок ее освежающего ментолового вкуса наполняет меня новой незнакомой радостью. Я чувствую себя человеком этого общества, я сам себя не узнаю, я выше себя, вчерашнего, на целую голову.

Возле стеклянных дверей роскошного отеля меня все-таки охватывает робость:

- А нас пустят?

- Конечно, - пожимает плечами Патриция, - здесь всех пускают.

Жаль, что на ней нет ничего адекватного моим белым шортам. Ее свитер домашней вязки, ее линялые джинсы нарушают, на мой взгляд, целостность окружающей нас обстановки. Но бедное, утешаю я себя, здесь может быть принято и за экзотическое. Такая вот пожилая экзотическая женщина рядом с еще молодым мужчиной вполне может оказаться и миллионершей. Никто ведь тут не видел нашу ржавую мыльницу. Перед выходом в свет мы расходимся по туалетам - то бишь по мужской и женской комнатам, как написано на дверях. В здешних туалетах я еще не вполне освоился - есть проблемы с автоматами, выдающими бумагу, почему-то в каждом новом месте по-своему, но больше всего у меня сложностей с водопроводными кранами. Одни надо крутить, другие нажимать, третьи тянуть, четвертыми манипулировать, как джойстиком, пятые включаются сами, едва поднесешь ладони, шестые - если только ты вовремя догадаешься, что на полу под ногой - кнопка, седьмые же не откроются, что бы ты с ними ни делал... они как верные псы служат только своим. Так что прежде чем подойти и небрежным жестом открыть воду, я каждый раз должен искоса понаблюдать, как это делают другие. Когда я все же попадаю впросак, кровь приливает к моим щекам и ушам - и мне кажется, что все вокруг понимают, кто я такой и откуда.

В мужскую комнату то и дело врываются загорелые мускулистые дядьки, запираются в кабинках или облегчаются в прихотливые, как морские ракушки, писсуары, моются, плещутся, разглядывая себя в зеркало и изводя горы нежной бумаги.

- Да, с годами все меньше хочется смотреть в зеркало, - весело квакает один из них моему отражению. Так он понял мой задумчивый по поводу бумажного полотенца вид.

Я выхожу первым - Патриции нет, и я жду ее, погрузившись на дно роскошного кожаного дивана. Ноги оказываются чуть ли не выше головы и из этих мягких кожаных объятий богатой праздности так не хочется вырываться. Напротив меня сидят две молодые холеные телки, похоже, охреневшие от красивой жизни, потому что тут же включают меня в поле своего внимания. Сердце мое начинает учащенно стучать - господи, они принимают меня за своего, они не прочь пофлиртовать! Сейчас мы выйдем втроем и сядем в двухместный ягуар - они положат меня поперек к себе на колени и повезут к другой жизни. Я буду любить их вместе и поочередно, я буду их милым и нежным другом. Обнявшись, мы покатим по свету, где белые отели, голубая вода и бронзовый загар. Мы купим кровать на троих, и по утрам я буду приносить им на подносе две чашечки кофе-капучино и два маленьких утренних мартини с виноградинками куннилингуса на дне. Но появляется Патриция, и видение исчезает. Мои богатые подружки меряют ее презрительным взглядом, и мы удаляемся, рак да щука, навстречу своей пресной судьбе.

Патриция хорохорится, но я вижу, что и она не в своей тарелке. Укороченный шаг, зажатые плечи, опущенная голова - так, на цыпочках, проходят слуги мимо барского застолья. А в ресторане, каковой нам приходится пересечь, и вправду пир горой. Дух жаровни, языки пламени, дым, уходящий в черный зев вытяжки. Трудно не остановиться, не заказать коричнево-розового мяса на шампуре, но у нас все с собой, в корзине, мы минуем второй круг искушений - столики на террасе под голубыми тентами, хлопающими на ветру, где белые люди переходят к фруктам, к мороженому, к отличному калифорнийскому вину, - и наконец оказываемся на океанском пляже.

Это первая моя встреча с океаном. Мне хочется, чтобы он отличался от моря и я тут же нахожу это отличие. У него протяжней дыхание. У него в десятки раз длинней волна, и зрелище этих рождающихся, долго набирающих силу и бегущих к берегу волн, завораживает. Это как раз те самые волны, на которых можно кататься. Вон они, серфингисты, со своими досками - серфами. Все в резиновых костюмах - в воде холодно. Но не потому, что поздняя осень. Летом вода здесь ненамного теплее. Такая вот особенность здешнего климата. Горячий воздух и холодная вода. Ее приносит сюда холодное течение, зарождающееся у берегов Аляски. Так что купаться здесь все равно, что в Финском заливе. Без резиновых костюмов только мальчишки. Эти не мерзнут. Такое у них время жизни. Накатывает длинная гряда волны - серфингисты вскакивают на свои доски и катятся наискосок вниз по ее бегущему склону, опережая плещущий рядом пенистый гребень, пока тот не настигнет их, накрыв с головой.

Длинное дыхание водного простора возвращает мне уверенность и бодрость, и пока Патриция, расположившись на песке, малюет акварельку в альбомчике, я, скинув кроссовки и футболку, пускаюсь в разминочный бег вдоль уреза воды. Я уже несколько лет как бросил бегать. Зачем было преодолевать сопротивление жизни, если она того не стоила. Другое дело - теперь. Вперед, Peter, ты еще будешь счастлив! Бежать легко, в ногах осталась память бега, дыхание у меня поставлено - это от тенниса - я еще молод, я могу бежать и бежать, четыре шага вдох, четыре выдох, я легко обхожу других бегущих, мне хочется даже подпрыгнуть, но я сдерживаюсь, не то ветер подхватит меня и понесет неведомо куда...

Патриция все корпит, сгорбившись, над своей дилетантской акварелькой и, чтобы не мешать ей, я пробегаю мимо в другую сторону. Бухта Авалон оканчивается вдали мысом, на мысу - высокие тонкоствольные пальмы, за ними - богатые особняки. А волны все накатывают, медленно, торжественно - сто шагов вдох, сто шагов выдох- вот какие легкие у океана, в солнечном воздухе на ниточках висят картонные самолетики, взрослые здесь, как дети, а дети, как взрослые, след мой слизывает языком волны.

Какая-то птичка бегает неустанно за ней и от нее по мокрой полосе песка, поклевывая что-то, выброшенное на берег. Я смутно чувствую некое сходство с ней...

Вернувшись, я беру фотоаппарат и принимаюсь снимать. Я снимаю все подряд - волны, серфингистов на них, пальмы на далеком мысу, красивый разнобой частной архитектуры, молодых довольных супругов со счастливыми малышами в широкой коляске, задирающими к небу свои розовые пятки, двух мужчин, бьющих слету пляжными укороченными ракетками по облегченному мячу, - у меня бы получилось не хуже, снимаю чаек... Чайки здесь крупные, сильные, с мощными крыльями. Их все больше, они кружат над Патрицией, галдят, налету подхватывая кусочки корма, которые подбрасывает в воздух длинная худая рука Патриции. Я не люблю чаек, но ложусь на живот и прилежно щелкаю, стараясь совместить их в кадре с Патрицией - ей будет приятно. Вот уже целая стая рвет клювом и крыльями воздух над моей хозяйкой, стоит крик и гвалт, так что вдруг холодок пробегает у меня по спине. Это похоже на "Птиц" Хичкока. Многие оборачиваются и недоуменно смотрят на дерущихся чаек над головой Патриции. Происходящее неприлично, но ей уже не остановиться - с видом нелюбимой, упрямой девочки она продолжает кормежку назло всему миру, словно забывшему о жестокой изнанке сытости и довольства. Она бросает сытым вызов...

Но вот чайки улетают. Пора и нам перекусить. Солнце уже спускается с порозовевшего небосклона, клонясь к мысу с пальмами, и вода, воздух приобретают миллион новых оттенков. Я с аппетитом уплетаю маленький бутербродик с ветчиной и майонезом и тянусь в корзину за следующим- мы заготовили не меньше десятка, но Патриция смотрит на меня проникновенным взглядом как на единственного, кто все понимает, и говорит извиняющимся голоском диснеевской Белоснежки:

- Ах, Петьа, у нас больше нет. Я все отдала чайкам. Они такие красивые и такие голодные. Прости.

- О'кей, - говорю я, проглотив слюну.- Нет проблем. - Встаю и стряхиваю песок со своих фирменных белых шорт. Пальцы мои попадают во что-то мерзко-липкое. Это рыжий птичий помет. Растерянно оглянувшись, я замечаю, что весь песок вокруг Патриции изгваздан свежими шлепками дерьма. В знак, так сказать, птичьей благодарности.

- Не беда, - ободряет меня Патриция, стараясь не смотреть на мои шорты.. - В темноте будет не очень видно. Попробуй морской водой.

И правда, быстро темнеет. Теперь пальмы нарисованы углем на малиновом закате. Длинные волны обозначаются у берега протяжными вспышками пены да еще горят цветные зеркала мокрого песка. Наверху на террасе зажигают огни, оттуда льется томная музыка. На пляже уже никого. Холодно. Голодно. Тянет к теплу.




* * *

Кажется, во всей Южной Пасадене нет машины, запущенней нашей. Я все собираюсь ее расчистить и навести внутри марафет. Каждую ночь на нее падают сухие листья и, размякнув в утренней росе, прилипают, как стикеры, к радиатору. Патриция их не смахивает - сложив свое длинное тело в кабине, лихо, задним ходом, выруливает на нашу Палм-Стрит и включает первую скорость. Утренний ветер обдувает лобовое стекло, разметая листья набившиеся между им и дворниками, затем подсыхает, одновременно самоочищаясь, и капот радиатора...

Но никакого ветра не хватило бы, чтобы разобраться с содержимым нашей кабины. На заднем сиденье, недоступном для пользования, был целый склад - коробка склянок с красками, батарея банок с кошачьим питанием, пачки рисовой бумаги, куски картона, тряпки и что-то недоеденное с незапамятных времен Пёрл Харбора в коробке от Макдональдса. Лишнее Патриция не выбрасывала, а просто сметала с сидений на пол. Под моим сидением под кучей жухлой листвы завелся целый муравейник, перерабатывающий какую-то крупную пищевую залежь, - муравьев Патриция не велела выгонять- Божьи твари были при деле... За всем этим усматривалась тенденция превратить машину в некий экологический комплекс, где вершатся естественные для природы процессы.

В субботу утром, выйдя во двор, я не узнаю его - он прибран, подметен, листва собрана в кучки, а все свободное пространство между деревьями перегорожено натянутой проволокой. На проволоке - проволочные же плечики, на плечиках - пестрый second hand. Глянув острым взглядом постсовковского люмпена, я прихожу к выводу, что на наших развалах тряпье покруче. Правда, - на раскладушках, а не на вешалках, но круче. А тут - просто последнего разбора. Кто же такое купит? В продавцах я узнаю двух мрачных баб и невзрачного мужичонку из соседнего дома, выходящего тылом в наш двор. Они мне мучительно знакомы - будто с родной российской барахолки. Почему мы и не здороваемся. Или же они перенесли на меня свою неприязнь к Патриции. Или просто принимают за такое же дерьмо, как они сами. Разве порядочный человек стал бы здесь жить? Целую неделю они свозили во двор это барахло, стирали, сушили, подшивали, латали и гладили. И вот оно - налетай, подешевело! Самое поразительное, что к полудню во двор стал заглядывать народ, привлеченный фанерной самопальной рекламой. Кто-то что-то покупал! Люди приходили тихие, незаметные, говорили вполголоса, смотрели не в глаза, а себе под ноги. Это слуги, - вдруг осенило меня. Слуги, ютящиеся в задних каморках богатых особняков и получившие короткую увольнительную на уикэнд. У них нет машин, чтобы добраться до города. И они покупают здесь...




* * *

День проходит, как во сне, и снова вечер. На кухне горит свет, у открытого темного окна под теплым абажуром греется самый умный из наших котов - черный Мацушима. Рядом Патриция, которая делает вид, что читает, заслышав мои шаги. Книга у нее в руках вверх ногами. Я желаю ей доброй ночи, и она мне желает того же. Однако в ее круглых глубоко посаженных глазах с тонкими верхними веками дрожит плохо скрытое недоумение, которое причиняет ей нравственные страдания. То, что плохо скрывают, легко прочесть. "Если мы с тобой не занимаемся любовью, Петьа, - читаю я, - то какого рожна ты у меня живешь, да к тому же каждый день жрешь мой хлеб с ветчиной, политой майонезом?" На этот вопрос у меня пока нет ответа. А может, его вообще нет.

Ночью я просыпаюсь, как от толчка, и обнаруживаю, что мой мучительно восставший фаллос приподымает одеяло, словно ему душно. Ночь выдалась теплая и из трех одеял я оставил на себе только одно, среднее. Я переворачиваюсь на живот, придавив бунтовщика всем телом, и вдруг чувствую локтем, что в одеяле что-то зашито. Это комочек под тонкой синтетической материей действует на меня так, что остатки сна испаряются вместе с безадресной похотью. Патриция мне говорила, что деньги она прячет от воров там, где они не станут искать. И показала мне на ящик в коридоре с постельным бельем. Значит, сама их сюда и зашила, - четко решил я логикой лунатика. Но почему она подсунула это одеяло мне? Тоже из-за воров. Им не придет в голову шмонать неимущего гостя. Патриция здесь ни при чем - четко тикает мозг. Это одеяло она купила по дешевке на такой же дворовой распродаже. Кто-то умер, старуха процентщица, и после нее осталось одеяло с зашитыми стодолларовыми бумажками. В рулончике их наощупь не меньше пяти. Пятьсот долларов - это целое состояние. И Патриция об этом не знает. Иначе бы предупредила.

Рулончик был вшит между двумя слоями одеяла. Я чутко ощупал его и определил, что от него тянется шпагат. Я повел пальцами вдоль шпагата и обнаружил еще один рулончик. А затем еще два - они были нанизаны на шнур, чтобы в нужный момент дернуть и вытащить все вместе. Меня даже пот прошиб. Тут был целый клад, спрятанный с тем ухищрением ума, на который наивная Патриция была, конечно, не способна. Это были не ее деньги. Я лежал в темноте с открытыми глазами. Если я скажу Патриции - она возьмет деньги, ибо это ее одеяло. С другой стороны она покупала его на распродаже по бросовой цене. А вшитые купюры обнаружил я - значит, они мои. Вон она, удача, о которой я так давно и неистово мечтал. Я полечу на Гавайи, я... Мечтая, я нащупывал в одеяле все новые долларовые сгущения, связанные прочной, видно, нейлоновой нитью, и таким образом дошел вдоль нее до самого края, где пальцы мои ухватили плотный резиновый предметик. Сам не свой от волнения, я потянулся, включил лампу, стоящую на полу и зажег свет, хотя понимал, что лучше бы не выдавать себя...

Резиновый предметик оказался розеткой. Электрическое одеяло...

Не скажу, что разочарование было очень сильным. Я снова лег на живот и постарался хорошенько расслабиться, чтобы заснуть. Что-то со сном у меня никак не налаживалось.




* * *

Три раза в неделю, во второй половине дня Патриция дает уроки рисования и живописи. У нее несколько групп школьников - от малышей до старшеклассников. Урок длится два часа и стоит ученику, вернее его родителям, двенадцать долларов. Для одних родителей это много, для других мало. Дети здесь из самых разных по уровню жизни семей. Годовой доход Патриции сорок тысяч долларов. Это очень приличный заработок, равный профессорскому, но пятнадцать тысяч она тратит на краски и бумагу и прочие материалы. Так что остается двадцать пять - это доход тех, кто принадлежит к нижнему слою среднего класса. Мой годовой доход в газете составлял полторы тысячи долларов.

Патриция могла бы получать и больше, но настали трудные времена - американцы беднеют и стараются меньше тратить. Что такое трудные для Америки времена, я не очень хорошо себе представляю. Магазины ломятся от товаров, продуктов море разливанное. Музыка и реклама. Не проезжайте мимо. Только сейчас и больше никогда. Самые низкие цены, сама большая распродажа. Прямо, как у нас, хочется сказать мне. Но еще совсем недавно у нас так не было. Значит, как у них. Я помню очереди за хлебом и спичками в девяностом году. Я помню, как в том же году моя матушка пришла из магазина и тяжело опустилась на стул в коридоре, не в силах сделать еще шаг. "Сынок, ветчину давали, - сказала она. - Четыре часа простояла в очереди. Не досталось..." - И всхлипнула. Я не простил коммунистам этих ее слов, как не смог потом простить демократам, которых я выбирал и защищал, своей нищеты. Страна отвернулась от меня, а я от нее.

За тонкой фанерной стенкой детские голоса и музыка. Но не такая, как в моем приемнике, - Патриция ставит классику. Дети рисуют под Вивальди, Моцарта, Баха и ее любимого Прокофьева. Я сталкиваюсь с ними в коридоре и на кухне, когда их занятия совпадают с моим ужином. Американские дети не такие, как русские. На эту тему мы много дискутировали еще в лосевском летнем лагере. Наши скромнее и незаметнее. Каждый американский ребенок - это уже как бы готовая личность, и с другим его не спутаешь. Но не спешите горевать, не спешите в корне менять нашу отечественную педагогику, привыкшую воспитывать коллективистов. На самом-то деле американский индивидуализм - это внешнее, напускное. Да, русские дети послушны и исполнительны, они привыкли подчиняться, но это тоже внешнее, напускное. Талантливость русских детей Патрицию поразила. А американских дети - они никакие. Они не знают, что такое дух. Свобода им ничего не предлагает, кроме рекламных щитов и фоторепродукций. Вот они и копируют. Учиться рисовать в Америке - это учиться копировать. Дети перерисовывают фотографии из рекламных журналов: девочки - красоток, мальчики - новые марки автомобилей... Самое большее, на что они способны, - это скопировать фотопейзаж. И родители счастливы. По их мнению, в этом и заключается искусство художника.

Я их почему-то боялся. Мне казалось, что они мои судьи. При них я чувствовал себя явно не на своем месте. Что я здесь делаю - спрашивал я сам себя при них. И еще - я дико стеснялся своего английского. В свои шесть-семь лет они говорили много лучше меня. Мои английские предложения представлялись мне колонной военнопленных, которых я сопровождал по дороге как охранник. Колонна двигалась неохотно, из-под палки, не было в ней радости свободного самовыражения. Подневольный шаг колонны вызывал у меня постоянный стресс. Маленьким американцам было безразлично, кто я такой.

У Патриции дети переодевались, облачаясь в длинные, до колен, рабочие рубашки, хранящиеся в специальной тумбочке в коридоре. Дети были крайне самостоятельными - с независимым видом шастали по коридору, в ванную комнату и на кухню - мыть кисти и руки. В ванной для них висело специальное полотенце, ужаснувшее меня, когда я впервые туда вошел. О назначении полотенца я еще не знал, и некоторое время оно занимало первое место в ряду моих тяжких открытий, как, скажем, и сама ванна, которую, похоже, последней раз чистили, когда Калифорния еще принадлежала Мексике. Дети были вежливые, но настырные. Стоило закрыться в ванной (она же туалет), как они немедленно начинали стучать в дверь. И хотя даже американцу должно было быть понятно, что занято, они не переставали дергать и колотить, пока я не подавал голос. Только тогда наконец на полминуты воцарялась тишина.

Иногда вместо музыки Патриция читала детям красиво выпущенные байки своей подруги Ширли Русако про "бабушьку", "дедушьку", "Варьиньку" и снег, о котором было написано как о девятом чуде света. В развитии русской темы Патриция рассчитывала на меня - и я с трепетом ждал того дня, когда должен буду предстать перед тремя десятками детских глаз.

Через час непристойный треск на кухне извещал, что подоспела воздушная кукуруза, затем начинал свистеть чайник. Сейчас в коридоре мимо моей двери длинным верблюжьим шагом проследует Патриция, неся на подносе тяжелые керамические кружки с чаем. Я выйду и помогу ей донести остальные. "Ах, спасибо, Петьа, ты такой внимательный". А в глазах вопрос - не пора ли тебе, Петьа, потихоньку-полегоньку возвращать долги. Раз не натурой, то хотя бы на скудной ниве воспитания подрастающего поколения. А то я тут курочусь одна, как карла.

Воздушная кукуруза, запах масляных красок и дешевого растворителя, Маленькая ночная серенада Моцарта, ранние сумерки, недвижные купы камфорных деревьев, звездное небо, созвездие Ориона высоко над крышей нашего дома, три звездочки одна за другой и еще две на одинаковом расстоянии сверху и снизу. То ли лук со стрелой, то ли аптечные весы. Хорошо ли я все взвесил? Зимой Орион стоял и над моим домом в Петербурге, только не так высоко.



День Благодарения совпал с днем рождения второго мужа Патриции. На День Благодарения положено съедать turkey, то бишь турка, а по нашему - индюка. Видимо, наши индюки притопали из Индии, а их - приплыли из Турции. Но это одно и то же. Индюка Патриция заказывала по телефону, и когда мы приехали в магазин, он уже был взвешен, завернут и тяжел, как валун на дороге.

С самого утра индюк скворчит в духовке, облаченный, как космонавт, в скафандр фольги, Патриция что-то месит и варит, пробуя из длинного деревянного черпака явно российского происхождения. Идея праздника том, чтобы нажраться до отвала, буквально - to pig out, то есть как свинья. А вчера целый день мы готовили подарки ее второму мужу. В последнее время ее отношения с мужем потеплели - годы идут и пора подумать о том, кто в старости будет подносить тебе судно или утку. Она стала пускать его в дом. Мое появление явно усилило активность экс-мужа, будто я собирался оспорить его моральное право на утку.

Мужа зовут Рон Мацушима, он чистокровный японец, хотя родился в Америке, куда в двадцатые годы переехали его родители. Детство его прошло в американском концлагере, куда после Пёрл-Харбора свезли здешних японцев, и потому Патриция все понимает и давно уже простила Рону его прегрешения. Патриция много переняла от мужа - ну, например, искусство раскрашивания тонкой рисовой бумаги. Зачем? Чтобы завернуть в нее подарки для Рона. Он как ребенок любит подарки. И любит, чтобы их было много. И чтобы они были в оберточной бумаге его детства. О, это просто! Большой лист складывается сначала квадратиками, потом треугольниками, потом окунается разными концами в чашки с тушью разного цвета. Остается отжать, расправить и повесить на прищепки. Вон уже сколько их, пестреньких, стремительно сохнет на теплом калифорнийском ветру. Взявшись помочь, я изобретаю новые варианты раскладки и раскраски рисовой бумаги. Варианты удачны. "Ах, Петьа, - поет Патриция, - вы, русские, такие талантливые!" Почти как японцы, - хмыкаю я про себя. Похоже, она счастлива, что трутень наконец сподобился ударить пальцем о палец. Завернутые в раскрашенную бумагу подарки перевязываются разноцветной тесьмой - с колокольчиками, с уже готовыми пышными бантами, со спиральками... Подарков так много, что их хватило бы на целый детский сад. Сверху на некоторые, уже обернутые, приклеиваются открытки, чаще всего с гравюрами несравненного Хокусая. Даже меня, выросшего на отшибе цивилизации, Хокусай преследует с детства. По-моему, японцев должно от него тошнить. Среди подарков преобладают календари и календарики на будущий год. Видимо, в доме Рона Мацушимы много комнат и комнатушек, столов и столиков- письменных, кухонных, туалетных. На каждый - по календарю. Это как книга судеб. Ты пролистываешь будущие месяцы с абсолютной уверенностью, что доживешь до них. Самое удивительное, что довольно долго так оно и происходит.

Картонный короб, полный подарков, уносится в студию и, когда я ненароком заглядываю в дверь, второй муж Патриции уже там. Мы еще не знакомы, и потому я тихо пячусь назад. Впрочем, Рону не до меня - он с головой ушел в подарки. Нашу оберточную бумагу он не жалеет - рвет, как попало - очень ему хочется поскорее добраться до того, что внутри. Патриция же на кухне со своим индюком и кастрюлями и сопереживать восторги своего бывшего мужа, похоже, не собирается. Весь запас причитающегося ему внимания она уже как бы исчерпала. Поэтому для меня лично так и остается неизвестным его оценка наших с Патрицией трудов. Однако вдруг странное чувство охватывают меня - что мы с Мацушимой соперники и что Патриция специально устранилась, дабы мы в смертельном поединке на самурайских мечах выяснили, чья она. Затаив дыхание, на цыпочках я спускаюсь с крыльца и к великому своему облегчению вижу шоколадную "тойоту" Каролины. Каролина приехала не одна, а с родственницей Микаэлой, живущей неподалеку. На ней женат сын Каролины. Родственники - это большая сила. До дуэли они нас не допустят.

Впрочем, я категорически ошибcя - Рон Мацушима славный миролюбивый мужик. По профессии - архитектор. Хотя он лет на двадцать старше меня, у него абсолютно гладкое лицо и юношеские зубы. А Микаэла меня моложе - она жилистая как канат, с прядями седины и трагическим выражением больших темно-карих глаз. Но трагедии в ее жизни нет - живут хорошо, трое детей. Это не трагедия, а как бы озабоченность, что в мире еще так много зла и где-то в Курдистане убивают. Микаэла - врач-психиатр. Она приглашает меня в гости и взгляд у нее такой открытый, что мне становится неловко. Она много обо мне слышала от Патриции и Каролины и просто счастлива познакомиться. Такой день, такой день, столько дел, а она слишком поздно поставила в печку turkey.




* * *

Среди подарков Рону оказывается и мозаика - из тысячи картонных квадратиков надо составить картину Дега "В танцевальном классе". Рон тут же с воодушевлением принимается за дело, чем заражает остальных. Найти два совпадающих квадратика мне представляется делом немыслимым, но у Рона получается, и он азартно потирает ладони. После него успешней всех Каролина - ее подстегивает дух старшинства. Патриция говорит, что видела в одном доме подобную картину. Ее не только собрали, но наклеили на картон, обрамили и повесили на стену. Памятник убитому времени. И - дебилизму. Через четверть часа возле Дега остаемся только мы с Роном: Рон, потому что для японца - это тьфу, я - потому что мне неловко оставлять его одного. Мы с ним как бы два сапога - пара. Рон прицеливается, пыхтит, радостно смеется, отыскав очередное совпадение, и демонстрирует его мне. Он вообще охотно смеется - прочти каждому моему слову. Будто я великий остряк.

Потом мы провожаем Микаэлу и она настаивает, чтобы мы зашли. А Каролина почему-то не хочет, хотя там ее сын, внучка и два внука. За всем этим угадывается давний семейный разлом. Впрочем, Каролина довольно быстро дает себя уговорить и мы полным составом всходим на крыльцо. Я догадываюсь, что мое присутствие играет роль связующего материала. "Добро пожаловать, гости дорогие", читаю я надпись над дверью. Надпись держат две тошнотворно веселые зверушки. В доме трое детей Микаэлы и муж Майк. Служанку они сегодня отпустили. Майк - красивый блондин - лежит на софе и приветствует нас, не вставая. С ним случилась небольшая неприятность - слезал с велосипеда и подвернул лодыжку. Теперь не ступить - то ли растяжение, то ли перелом. Рентген покажет. А пока Майк вынужден занимать горизонтальное положение. Он держится молодцом. Свежая голубая сорочка с короткими рукавами, руки сложены на груди, голубые джинсы и голые ухоженные ступни, на которых он время от времени останавливает одобрительный взгляд голубых глаз. Их старшая дочь Эми, в розовых подростковых прыщах, вместе со своей теткой Патрицией была в Питере и мечтает о новой поездке. Родители ненавязчиво смотрят на меня, и я понимаю, что в этом доме буду почти желанным гостем. Журналист из Петербурга - это все-таки звучит. Если бы я сказал, что я писатель - это бы не прозвучало. А журналистика в Америке - все же профессия. Майк, конечно, занят более солидным делом - оптовой торговлей, но по молодости тоже пописывал в газетке. Где работала мама Каролина, вычисляю я.

...Вечером к Патриции с Мацушимой подтянулся еще народишко, но ели и пили без воодушевления, не по-русски, я все ждал, что гости раскочегарятся, и, пожалуй, хватанул лишнего, потому что вдруг впал в кураж, но, еще раз осмотрев женскую половину тусовки, понял, что хотя бы на пять минут закрыться в ванной абсолютно не с кем.

Невостребованная половина индюка отправилась в холодильник.

Уже заполночь позвонила Микаэла. Как у нас прошел День благодарения? У них так грустно-грустно. Майк не смог даже сесть за стол. Пришлось ему есть индюка лежа. Праздничный стол без Майка был такой пустой.

Утром к нам заявилась Микаэла - в жеваной майке, рваных кроссовках и шортах цвета хаки из мусорного бачка. Оказалось - за мной. На ее крыльце меня ждал отличный горный велосипед Майкла.

- Как жаль, что Майка не будет с нами, - несколько раз повторила она. - Он так ждал этой субботы, чтобы покататься. Ему так грустно. - В ее темных глазах было страдание.

Я осведомился о его ноге.

- О, слава богу, гораздо лучше. Это не перелом, а растяжение. Как вам байк Майка? Подходит? А то можно взять байк сына. Майк нам так завидует...

У моего байка шесть скоростей, ход легкий, неслышный - я несусь, глядя на узкую спину Микаэлы, на мелькание ее рваных тапочек, на неожиданно хорошо оформленный зад цвета хаки. Ее гоночный велосипед явно быстрей моего. Утренний солнечный воздух свеж и прохладен, а в тени деревьев, под навесом листвы и вовсе как в холодильнике. Декабрь на носу. Асфальтовая дорога почти пуста. Редко где выползет автомашина - заметит нас и вежливо пропустит. Слева, за кустами и деревьями - обрыв, залитое солнцем пространство - там каньон. На дне каньона, среди зеленых куп, отсюда похожих на мох, - тоже домики. Я кручу педали, я вдыхаю утренний воздух, я в земном раю. Микаэла притормаживает, работает сухими мускулистыми ляжками, открыто смотрит на меня - ей хочется поговорить в пути. Говорить с людьми - это ее профессия. Говорить и слушать. А я такой молчун. Я что, не верю, что человек может понять другого человека? Пусть даже это представитель другой культуры, другой ментальности, другой истории и других традиций? Она много раз слышала и читала, уже после того как кончилась холодная война, что русским все равно нельзя верить, что они коварны и вероломны, что у них совесть только коллективная и нет никакой личной моральной ответственности ни за что. Неужели это так? Она будет последней, кто поверит в это.

Это трудный вопрос и большой разговор, повертев педалями, нехотя отвечаю я, и мне нужно хорошенько подготовиться. Посмотреть в словаре необходимые слова. Как-нибудь в другой раз, потому что вокруг так прекрасно, Микаэла, и твой честный товарищеский взгляд вызывает у меня то приступ смеха, то желание показать, что у меня есть. Тебя как врача-психиатра это должно заинтересовать.

- О'кей, - извиняясь, улыбается мне черноволосая с сединами Микаэла и, словно бросая вызов, уходит вперед. Я - за ней. Ее зад выглядит деловитым.

Дура-баба, - одобрительно думаю я.

Дорога бежит под гору - руки на двух тормозах - и мы въезжаем в лесопарковую зону, посреди которой стадион, рядом огромное зеленое поле для пикника, автостоянка, палатки, палатки, палатки и сотни пасаденцев, трусящих по дорожкам за собственным здоровьем, - белых, желтых, черных. Пробегает затянутая в белый эластик негритянка, великолепная как межконтинентальная ракета. Хочется от восхищения зажмуриться. За ней телепает, раскидывая ноги в стороны, залитый потом толстяк. Белый и, судя по всему - муж. Бегут с собаками, с детьми, с любовницами, с престарелыми родителями в каталках, с наушниками, диктующими переменный музыкальный ритм бега на тридцать минут, с бейсбольными битами, кожаными ловушками, теннисными мячами, бегут с гамбургерами, чипсами, пепси-колой, фото-видео камерами, хронометрами, морскими биноклями и роликовыми коньками через плечо. Бегут со жвачкой, с улыбкой, с приветом, с фарфоровыми зубами, со свечами от геморроя, с бандажом, с твердым мужским дезодорантом, с пачкой презервативов, с тампаксами и прокладками, имеющими такие крылышки, что можно летать хоть весь день.

Мы выбираем место на одинокой лужайке, за кустами, роняем на порыжелую траву наши байки, отдыхаем. Солнце все выше, тень все короче. Микаэла отщелкивает от рамы походную бутыль, жадно пьет из горла, протягивает мне. Я пью - не брезгую. Даже наоборот. Так нужно. Микаэла скидывает рваные тапки и остается в белоснежных носках. Теперь ее ноги с побитыми коленками почти привлекательны. В раструбе шорт, в коническом сумраке - край трусишек. Тоже белоснежных. Комарик, схватив фонарик, запевает у меня в груди. Со смущенным вздохом я скидываю футболку, ложусь навзничь возле Микаэлы и, уперевшись пятками в траву, укладываю затылок на ее ноге. Глаза закрыл - будь что будет. Грудь у меня мужественная, прием проверенный.

После некоторой паузы шершавая ладонь матери троих детей касается моей щеки:

- Петер, у вас нет женщины. Я понимаю. Вы хороший, Петер. Вы друг нашей семьи. Но если у нас с вами будет коитус, я должна буду рассказать мужу. Когда мы женились, мы дали слово во всем признаваться друг другу. И я горжусь тем, что еще ни разу ничего не утаила.

Я убираю голову из-под ее руки, сажусь. Срываю жесткую желтую травинку и прикусываю, глядя в камфарно-эвкалиптовую даль.

- Напрасно вы так делаете, Петер, - мягко, как психиатр, говорит Микаэла. - Совершенно напрасно... В сухих стеблях травы живет много вредных насекомых.

На обратном пути я нажимаю на педали и ухожу далеко вперед, но на ее улице беру себя в руки и жду.

- Уф! - выруливает из-за поворота мокрая растрепанная Микаэла. - Вот это финиш! Ну и задали же вы мне урок. Так мне и надо...

Видимо, кто-то из нас сбрендил.

- Нет-нет, так мне и надо, - убежденно трясет головой Микаэла. Похоже, ей сладко ее поражение.

Мы закатываем байки во двор, где меня обрехивают две хозяйские шавки.

- Не бойтесь, они не кусаются, - говорит Микаэла как раз в тот момент, когда одна из шавок довольно чувствительно прикладывается к моей лодыжке.

- Приходите еще! - протягивает мне руку Микаэла, - мы с Майком так вам рады.

Я представляю себе, как ступаю на крыльцо, открываю дверь, и Майк, не вставая с софы и не надевая шлепанцов на свои ухоженные ступни, всаживает в меня одна за другой две пули из охотничьего ружья, купленного по этому случаю.




* * *

Патриция часто выглядит плохо. Ее больным легким противопоказан солнечный Лос-Анджелес, и, если не надо преподавать и куда-то ехать за пополнением ветчины и красок, она отлеживается в своей закухонной каморке, включив увлажнитель воздуха. В такие дни ее взгляд делается беззащитным - ей хочется заботы, покровительства, ей хочется, чтобы рядом был сильный, все понимающий, все умеющий человек. И она неуверенно смотрит на меня. Видимо, я ей иногда кажусь таковым, и она становится искренней до той страшной степени, какая возможна только между очень близкими людьми. В одно из таких утр, когда воздух - это не воздух, а сгусток смога, дымовая лепешка поперек твоего горла - ее испекли трубы военных заводов, каковыми напичкана округа, - в одно из таких утр Патриция рассказывает мне историю жизни с Роном Мацушимой. Рассказывает она долго, чего-то делая попутно, переходя от предмета к предмету, а я слушаю в смущении и если моя помощь в том, чтобы подержать в руках гипсовый слепок чужой муки, то цель достигнута.

- Зачем я все это тебе рассказываю? - время от времени спохватывается Патриция, но не может остановиться.- Я этого никогда никому еще не рассказывала.

Что это для меня - большая честь или большое унижение? Скорее унижение. Для нас двоих. Я бы такое не рассказал. Или разве что лишь своей собаке. Может, для Патриции я и есть такая собака- существо с непонятными мозгами, из другого измерения.

И когда Патриция рассказывала мне историю бесконечного в своем разнообразии унижения - унижения супружеской жизни, в которой она перестала чувствовать себя женщиной, виня в этом Рона, я думал: мы унижены настолько, насколько позволяем себя унизить, или даже так - насколько хотим быть униженными. А идем мы на это унижение потому, что нам страшно жить в одиночку, свобода для нас - это камера пыток.

Но главная вина Рона Мацушимы, тогда ее законного супруга, была в том, что совращал ее дочь, свою падчерицу, девочку-подростка.

И вот он вдруг приехал ко мне. Задумался, как я тут. Возможно, чем-то я ему напомнил его самого. Или он просто мне посочувствовал. Прилетаю за тридевять земель, сплю на раскладушке, ем вместе с котами, слушаю эту сумасшедшую Пэтти. Только мужчина с комплексом неполноценности может на нее клюнуть. Короче, я ему любопытен.

- Петьа, - постучала ко мне в дверь Патриция, неуверенно встала на пороге моего мужского одиночества, просияла, даря хорошую новость:

- Петьа, Рон хочет провести с тобой день. Ты ему очень понравился. Он хочет говорить с тобой. Потом повезет тебя пообедать в какой-нибудь ресторан. Заодно посмотришь Лос-Анджелес - Рон живет в хорошем районе...

Идея, что мы будем вместе, почему-то греет ее. Вдруг он пригласит меня пожить у него с полным пансионом.

Всех, кто проявляет ко мне интерес, я теперь оценивал по их машинам. Как тут ни крути, рассчитывать на удачу можно было лишь рядом с благополучием. Машина у Рона была, конечно, не такой, как у Патриции и даже Кэррол. Круче. Правда, у нее было побито заднее левое крыло. Но Рон сам его выправил, сам загрунтовал пастой, отшлифовал - оставалось только покрасить. В мастерской ремонт обошелся бы ему в долларов триста, а так - не больше пятидесяти. Дорожный инцидент? Да нет, кто-то вез ящики на тележке - они и посыпались на его "форд". Наверное, это было очень смешное зрелище, потому что Рон засмеялся. Он смотрел на меня живым заинтересованным взглядом, будто я вот-вот выкину что-то особенное.

С Роном мы побывали в его любимом музее американских индейцев. Видимо, он чувствовал себя их братом - резервация напоминала ему о колючей проволоке детства. Музей был расположен на высоком холме, откуда открывался вид на Лос-Анджелес, похожий отсюда на расползшийся по сковородке пупырчатый блин. Музей утверждал сравнительно новую для Штатов концепцию отечественной истории, где индейцы больше не были кровожадными дикими убийцами, сопротивлявшимися цивилизации белых, а даже наоборот - оказывались носителями высокой культуры, морали и религии.

После музея мы покатили в город, вернее, куда-то в район Лонг-Бич, с аккуратными улочками, полными магазинов и ресторанов.

- Я часто приезжаю сюда перекусить, - сказал Рон. - Ты не проголодался?- спросил он меня. - Если да, то мы зайдем в ресторан.

Глотая слюну, я сказал, что оставляю это на его усмотрение.

- Тогда еще покатаемся, - сказал Рон, - пока светло, - и нетерпеливо поерзал в кресле. Казалось, что он ждет от ближайшего часа какого-то приключения, которое вполне может случиться с двумя холостяками. Но для этого, насколько я понимал, надо бы вылезти из машины и вступить в контакт с окружающей публикой. Однако вылезать Рон не хотел - похоже, опасался, что это ввергнет его в непредвиденные расходы. Он и так уже шарахнул на меня десять долларов за билет в музей. То слева, то справа возникал пустой неспокойный океан, пустые зимние пляжи, где еще недавно кипело празднество жизни. Неснятые полосатые тенты трепетали на ветру, жизнь переместилась от воды под навесы, крыши, за стеклянные витрины. Тепло, но не греет, светло, но не видно, или видно, только не мне, потому что все это пока мимо и не про мою честь. Куда же, куда же ты правишь, Рон? Что ты так настойчиво высматриваешь за лобовым стеклом, может быть, розовый лобок юной блондинки ценой в пятьдесят долларов?

- Была у меня девочка, блондинка, - как на сеансе телепатии говорит вдруг Рон, кивнув на кокетливый ресторанчик, стоящий на отшибе посреди пустыря - ни людей, ни машин... - Ходили сюда. Ты любишь блондинок или брюнеток?

- Я люблю их не за это, - отвечаю я.

Рон долго и заразительно смеется, азартно блестя в мою сторону понимающими глазами. Но радовался он не абстрактно, а конкретно. Похоже, я ответил на мучивший его вопрос, - он понял, что с Патрицией я не сплю.

Стремительно вечерело, и когда мы остановились на берегу океана в районе набережной Белмонт, с неба уже перетек за край горизонта последний свет. Зажглись искусственные огни. С наступлением ночи Лос-Анджелес, говорила Патриция, переходит в руки бездомных, но на набережной их не было видно. Одинокие парочки бродили тут и там, сидели на скамейках или под кустом.

- Прекрасный вечер, джентльмены! - пророкотал тучный негр на роликах, послав нам улыбку из растворивших его сумерек. Похоже, принял нас за голубых.

С океана дул холодный ветер, и из тьмы к едва подсвеченному огнями города пляжу выкатывали длинные белые полосы волн. Мы перешли мост и ступили на пирс. Здесь роилась тихая вечерняя жизнь - из недорогих забегаловок веяло на нас недорогой же, но вкусной едой.

- Ты хочешь есть, Питэр?

- Как ты.

- Я пока нет.

Значит, наш вечер, закончится не здесь, а в настоящем ресторане - видимо, Рон добирал для аппетита впечатления и усталость. Поодаль на пляже вздувался огромный купол из брезента на опорах. Оттуда доносилась музыка - цирк... Может быть, даже наш, российский. Мы - признанные трюкачи, наша жизнь - сплошной цирк. Хорошо бы зайти - может, им нужен еще один униформист, конформист, гетероморфист?

По пирсу бродили охочие до экзотики иностранные туристы вперемежку с бомжами. Последние выглядели страшновато, но никто ни к кому не приставал. Уличный музыкант играл на обрезках труб, подвешенных к перекладине. На профессиональном языке - колокола. Каково таскать на себе всю эту сантехнику. Звук у трубок был холодный, металлический, похожий на этот ветер.

В предвкушении ресторанного обеда-ужина я пересек в машине Рона весь Лос-Анджелес в обратном направлении, затем мы докатили до Южной Пасадены и почему-то оказались возле нашего дома.

- Лучше поедим у Патриции, Питэр! - подмигнул мне Рон.

У нее мы и пообедали, то есть поужинали, - скромными остатками того, что обнаружилось в холодильнике после молчаливых Тришиных поисков.

Я понимаю, что значит быть бедным. Это испытывать обиду. Думать, что тебя обделили, что кто-то тебе что-то недодал.




* * *

- Да, забыла сказать, тебе вчера звонила Стефани, - сообщила мне Патриция за утренним кофе.

- Какая Стефани?

- Не знаю. Я думала, ты знаешь. Звонила, сказала, что хочет пригласить тебя на обед. Она англичанка. Видимо, ей интересно поговорить с русским...

- А откуда она взяла мой телефон? - спросил я, больше не веря в бесплатные обеды.

Патриция пожала плечами и, открыв холодильник, достала для своих котов мою ветчину. Мою, потому что она ее не ела, а у котов ведь была и кошачья еда. Похоже, Патриция была озадачена звонком гораздо меньше меня. Что за Стефани? Зачем я ей? Ну, конечно, слух обо мне уже прошел по всей Палм-стрит великой. Русский на Палм-стрит. Дети, родители, друзья родителей, друзья родительских друзей...

Коты гибко ошивались возле бледных веснушчатых ног Патриции в приятном возбуждении - заодно оглаживаясь и о мои ноги, словно чувствуя, что просто так, на халяву, у меня ничего не допросишься. Прибежала соседская дворовая собачка по прозвищу Тайни, то есть Малютка, серенькая помесь болонки с терьером, ушки торчком, и как бы старомодно одетая. Когда резали ветчину, она, где бы ни бегала, всегда оказывалась тут как тут - будто между нею и ветчиной был секретный канал связи. Коты не обращали на нее внимания.

- Тайни?! Ты опять здесь!- говорила Патриция, выделяя горстку ветчинных кубиков и для нее. Впрочем, иногда в ее подносящей руке я прочитывал сомнение: что это, в самом деле, хозяева не кормят? Тайни была вполне благополучной собачкой. Другое дело - забитый, вздрагивающий, ежесекундно готовый к паническому бегству котик Даниэль, несчастное альбиносное существо, живущее через дорогу у мексиканца, уборщика улицы. Этого мексиканца Патриция ненавидела, потому что тот ненавидел животных. Когда он мел улицу, все, кто вел в окрестностях четвероногую жизнь, старались не высовываться. Однажды Патриция собственными глазами видела, как он огрел метлой бедного Даниэля. "Мне хотелось вырвать у него из рук эту метлу и самого его бить, бить, пока он не побежит на четвереньках". Мелкие жиденькие кудерки Патриции распрямились, ощетинились, и в глазах ее горел темный огонь мщения за всех униженных и оскорбленных. Точно с таким же видом она говорила накануне вечером нам с Роном об этих сволочах белых американцах, загубивших чудесных, чистых и невинных, как дети, индейцев.

Коты Патриции были терпимы и к Даниэлю, и вздрагивающий озирающийся Даниэль под ласковые поощрительные призывы Патриши взлетал на холодильник, тронное место Мацушимы, и торопливо припадал к лакомству, из-за расшалившихся нервов едва ли ощущая его вкус.

Тайни понимала, что я иностранец, и не делала попыток переступить разделявшую нас черту. Я ел, а она, американка, просто стояла и наблюдала, не теряя при этом достоинства. В конце концов я не выдерживал и делился с ней. Однажды я все-таки одержал верх в этом психологическом поединке и ничего ей не дал. Тайни постояла в тишине, а потом повернулась и потрусила во двор, маленькая, независимая, в своей старомодной шубке и старомодной шляпке.

Каждый день радио приглашает меня в Лас-Вегас - всего тридцать долларов на автобусе и ты богат. Я задумываюсь - а почему бы нет. У меня осталось всего двести пятьдесят долларов.... Пятьдесят я шарахнул на теннисную ракетку. Реклама в газете гласила, что только сегодня втрое дешевле. Патриция подтвердила, что так бывает, и свозила меня в магазин. Она радовалась, что я сделал хороший бизнес. Говорила, что теперь я приобрету на корте новых хороших друзей. Это и есть моя цель.

Вечером мы занимаемся русским языком.

- Где живет этот господин?

- Этот господин живет за углом.

- У меня есть два карандаша и три ручки.

Маловато.

О Стефани больше ни слуху, ни духу, и я понимаю, что из Патриции неважная сваха.




* * *

Теннисные корты у нас неподалеку - судя по бесплатному входу, муниципальные. Сами корты были заняты и я с час поколотил в бетонную стенку, за которой смешанная команда мальчишек и девчонок играла в бейсбол. Американцы любят мячик, мяч, резиновую грушу - любят бросать и ловить. Это у них национальное - хорошо бросить, хорошо поймать. На первом корте давал урок тенниса двум зрелым теткам молодой тренер-крепышок, похожий на гималайского медвежонка панду. Я не понимал ни одного слова из его отражающихся от бетонной стенки команд, но, судя по полету мяча, он говорил правильные вещи. Тетки очень старались. Приглядевшись, я понял, что не буду предлагать им бесплатные уроки.

Жарко, солнечно. Ослепительно-солнечно. Качаются мохнатые удила пальм. В небесной лазури купается спортивный самолетик - то припускает к хребту Сан-Габриэл, то повисает над головой. Время от времени синей стрекозкой стрекочет легонький домашний вертолет. В американском небе всегда много чего - присмотришься и насчитаешь одновременно штук пять разных там боингов и дугласов, бороздящих небо на разной высоте и в разных направлениях, не говоря уже о прочей мелюзге.

- Good buy! - говорю я уходя. Мне кивают.

Дамы и господа, я умираю от одиночества.

Вечером приезжает на ночевку Каролина. Я раскладываю ее раскладушку, я приношу ей железнодорожный сверток из одеяла и матраса, хранящийся в моей комнате. Она ставит по краям два стула. На одном - ее очки и книга. На другой она сложит свою одежду. Когда я выйду, она вынет свои зубы. Или это керамика на цементе?

На следующий день после обеда Каролина заезжает за мной. У меня уже все готово. Сумка сложена, в ней ракетка и пяток теннисных мечей, которые я подобрал в закутке за оградой - хозяева почему-то за ними не лазают. Мы торопимся, путь неблизкий и нам до часа пик надо проскочить все эти хайвеи.

На хорошей скорости, спокойно и основательно, мы пересекаем Лос-Анджелес (Эл-Эй) - Каролина за рулем так же респектабельна, как ее улыбка. Я первый раз всецело на ее попечении, и она пестует меня, как опытный воспитатель. Она спрашивает про Россию - я отвечаю. Господи, как мне все это надоело. Она спрашивает, куда мы идем. Она жалеет наш недопостроенный социализм. Церкви, к которой она принадлежит, близок социализм. Верно, социализм - это религия. Религия коллективных сборищ и затверженных молитв, пустых прилавков и анафемы за вероотступничество. Сегодня на улице сопляки, не знающие, что такое двухчасовая очередь за сосисками и десять лет тюряги за инакомыслие, размахивают красными большевистскими флагами. Чего нужно моему народу? Он сбрендил.

- Народ всегда прав, Петер! - серьезно возражает мне Кэррол, и в плечах ее чувствуется решимость защищать попранные духовные ценности моей трахнутой Родины. Похоже, она причисляет меня к тем, кто разрушил мечту человечества о новой лучшей жизни, где царствует закон справедливости, где нет ни бедных, ни богатых, ни голодных, ни бездомных.

Наконец и Хантингтон Бич - район, где живут обеспеченные люди. Мы выруливаем на пятачок, окруженный розовыми стенами. Над ними - оранжевая черепица крыш.

- О, Фрэнк уже дома! - радостно восклицает Кэрол, останавливаясь возле пикапа с открытым кузовом. - Это его машина.

Фрэнк встретил нас в гостиной. У него было крепкое красноватое лицо и твердый взгляд маленьких светлых глаз из-под белесых ресниц. Он был простужен - потерял голос и сипел. Он вызвался показать свой дом, которым гордился. Купил его два года назад за триста тысяч долларов. Я присвистнул, давая понять, что разбираюсь в ценах.

- Соседу повезло больше, - кивнул он в сторону соседской крыши. За такой же участок и такой же дом тот выложил на двадцать тысяч меньше. В сипе его прозвучало сожаление - собственная покупка не казалась ему идеальной. За домом с тыла был каменный забор, впрочем, не такой высокий, чтобы через него нельзя было перелезть. За стеной тянулся сухой канал, видимо, наполнявшийся в часы прилива. По ту сторону канала за таким же забором розовели такие же добротные дома. У Фрэнка был пятачок земли, с выложенной на ней дорожкой из плит. Сад и огород. Весь участок, включая землю под домом, был соток шесть, не больше. Впрочем, земля Фрэнку не принадлежала. Она сдавалась в аренду. И если дом покупался как бы раз и навсегда, что за землю надо было платить землевладельцу всю оставшуюся жизнь.

- Наверно, землевладельцы - самые богатые люди, - сказал я.

- О! - воскликнул Фрэнк, из чего я заключил, что к богатым он себя не относит.

У Фрэнка был свой бизнес - подъем и транспортировка разбитой на дороге техники. Сначала полиция, спасатели и скорая помощь вытаскивают трупы из-под обломков, а затем очередь Фрэнка. Чем больше аварий, тем больше прибыль. Дом у него был круче, чем у Микаэлы. Картины, книги, мягкая мебель - чтобы удобно развалиться, вытянув перед собой ноги. Каролина отвела меня в "мою" комнату.

- Здесь я живу, - сказала она. - А эти два дня я посплю в гостиной.

- Может, сделаем наоборот? - сказал я.

- Зачем, - улыбнулась она улыбкой хозяйки. - Так будет удобнее. - Она явно гордилась окружением, и даже как бы выросла в собственных глазах.

Моя комната была маленькой, теплой, старушечьей. Комод, кровать с высокими белыми спинками, штук двадцать подушек для всех поз ревматического уюта, ковер, телевизор, окно во всю стену за металлическим жалюзи. Я потянул за веревочку - жалюзи приподняло с полсотни прямых своих век, показав уже знакомый садик, залитый поздним солнцем.

Вдалеке за дверью раздался серебристый смех, и я понял, что это приехала хозяйка. И по смеху понял, что она мила. Сердце мое застучало сильнее.

Кристина стояла на кухне, доставая из пакетов купленное для предстоящего обеда. Она открыто улыбнулась мне и протянула узкую, нежную, но энергичную руку. На первый взгляд ей можно было дать не больше тридцати, и только внимательно приглядевшись - на десять лет больше. Как все деловые обеспеченные американки, выглядела она отменно. Если бы такая женщина пригласила меня в Штаты, жизнь моя уже определилась бы. До того, как протянуть мне руку, она прижалась щекой к щеке сопровождавшего меня Фрэнка, и я понял, что они любят друг друга. Странно, но сердце мне уколола ревность.

Она сразу заговорила о России. Я знал, что они с Фрэнком - люди серьезные, и на всякий случай приготовился к солидным ответам, в которых умеренный критицизм сочетался бы с умеренным патриотизмом. Американцам я был интересен лишь постольку, поскольку был оттуда, был журналистом, в общем - ровней. Признайся я, зачем я здесь, и сразу превратился бы в ничто, в shit.

Во входную дверь стукнули бронзовой, под старину, скобой.

- Это Бесси! - сказала Кристина, и Фрэнк пошел открывать.

- Какая Бесси? - спросила Каролина, которая больше никого не ждала и теперь одобрительно раскладывала по отделениям и полкам холодильника содержимое пакетов.

Фрэнк вернулся с очаровательной блондинкой, похожей на куколку, не новую, но весьма ухоженную. Куколка была в спортивном костюме из розового невесомого пушистого хлопка. Завидев меня, она заулыбалась во весь рот ухоженными зубами, смело подошла и протянула руку. Рука ее меня озадачила - рука женщины в годах.

- Так вы русский? - спросила Бесси, глядя на меня во все глаза и явно возбужденная такой экзотикой. - Как это интересно! Это ужасно интересно! Вы мне должны все рассказать - все, все!

Голубые глаза Бесси с чуть припухшими нижними веками - сама доброта и чувственность - были полны таким теплом, что какой-то момент мне показалось, будто я перепутал хозяек, и теперь надо начинать сначала.

Я ответил и на ее вопросы, для разнообразия - более развернуто. Бесси слушала меня с восторгом, чуть ли не в экстазе. Как если бы я был говорящим тюленем.

От обеда с нами она отказалась, пообещав заглянуть позднее, и ушла, глянув на меня нежно, как на витрину бутика Версаче.

Кристина создала из нас команду по готовке обеда. Я мыл и нарезал овощи. Совместное действо приобретало ритуальный характер. Оказалось, что Кристина учится на священника в той же Новой церкви, к которой принадлежала Каролина. А вообще служит в крупном банке помощником вице-президента. Если мне интересно, она может показать мне свою работу. Конечно! - профессионально загорелся я. Нам, журналистам, все интересно. Получалось, что я как бы собираю материал для книги об Америке.

Кэрол и Крис были большими подругами. Они вели нескончаемый диалог и на каждой второй фразе Крис заливалась смехом. Смех этот был как серебряный звенящий ручей с отголоском слез. Каждый раз душа моя, замирая, отзывалась на него и я невольно улыбался. Тоже как бы сквозь слезы. Где-то рядом над нами витала моя безумная надежда, жадно вслушиваясь в эти звуки, ища паутинные трещинки и крошечные каверны в этом дивном семейном сосуде. Как профессиональный вор я чувствовал, что в этом доме есть что украсть. Искоса, исподтишка, тяжелым взглядом собственника, еще не вступившего в свои права, я следил за Кристиной. Она была светла и прозрачна. И хотел я ее чисто - как в детстве. Взять за руку и полететь.

Обед был обильный, но странный. Гора прекрасных, переведенных зазря продуктов. Овощи соленые, овощи сладкие, овощи с соусом, овощи без. И еще погонные метры спагетти с овощной приправой. Я до отказа набил желудок, но не наелся. Тут следили за собственным весом, рассчитывали каждую калорию. Крис была явно озабочена намечающейся полнотой, которую я бы воспел в венке сонетов. Фрэнк абсолютно совковским жестом достал откуда-то из загашника бутылку ликера, и все по случаю дорогого гостя позволили себе приложиться. Я заметил, что мы с Каролиной получали от спиртного больше удовольствия, чем хозяева.

После обеда подруги занялись чисткой и уборкой кухни, а я отправился в свою комнату, включил телевизор, от которого успел отвыкнуть у Патриции, и пробежался по каналам. Не знаю, чего я хотел увидеть. Ту же самую рекламу? Актеры-взрослые и актеры-дети, холеные и сытые, то и дело что-то поглощали, плотоядно жмурясь и облизываясь. Откуда только брался у них этот зверский аппетит?

Энергичный Фрэнк, воспринявший мое уединение как укор в свой адрес, вежливо постучав в дверь, просипел, что едет в свой спортивный клуб поправлять здоровье. Не составлю ли я ему компанию? Праздник жизни продолжался.

Прихватив большие мохнатые полотенца, мы вышли из дома. Уже успело стемнеть - на западе небо еще розовело, а над головой было темно-синим, чистым и пустым. Ни облачка. Я тайком оглянулся, вычисляя дом Бесси, но все они были почти одинаковы. Фрэнк с любовью похлопал по капоту свою машину, мы забрались в кабину, вырулили на трассу и помчались среди машин, вечерних огней и дорожных светофоров. На тротуарах - никого: на своих двоих здесь мог оказаться только бедняк. В сгущающейся темноте, подсвеченной огнями всех цветов радуги, мы въехали на автостоянку под спортклубом и припарковались рядом с приземистой хищного вида черной спортивной машиной с большими колесами и гоночными обводами. "Корвет", - прочел я.

- Дорогая штучка, - перехватив мой взгляд, комментировал Фрэнк. - Сто пятьдесят тысяч долларов.

- Я читал, что американцы считают глупостью покупать машину дороже 50 тысяч.

- Если есть деньги, то глупо не покупать то, что тебе нравится, - возразил Фрэнк.

Мы захлопнули дверцы и пошли из гаража. Тут и там подъезжали и парковались машины. Из них выходили молодые люди в спортивных костюмах. Трудовой день окончен - пора и размять затекшие члены. На лице каждого было написано чувство собственного достоинства. Казалось, передо мной проходит самый цвет американской нации, ее гордость и завтрашний день. Молодость здесь обладала всем и сразу. Не надо было вкалывать всю жизнь, чтобы наконец упаковаться. Ты входил в этот мир уже упакованным, а потом только набирал обороты - менял работу на работу, машину на машину, дом на дом... Господи, я опоздал сюда по крайней мере на двадцать лет.

Стеклянный двухэтажный куб спортивного клуба, весь во флагах, вымпелах и огнях, впускал в себя молодую элиту. Не успел я пройти вслед за Фрэнком турникет, как передо мной вырос атлетического сложения молодой человек - смотрел он на меня вопросительно, но дружелюбно.

- Это мой русский друг, - сказал ему Фрэнк, доставая из кармана пропуск. - Я звонил, предупреждал.

- А, русский, - осклабился атлет и сделал шаг в сторону, приглашая проходить.

В раздевалке было полно молодых мужественных людей - воинов американского прогресса. Щелкали, открываясь и закрываясь шкафчики, из душевых выходили мокроволосые атлеты, растирая свои тренированные тела. Каждый гордился собой.

- Вот наш шкафчик, - сказал Фрэнк. - Сложи одежду, а ключ я возьму с собой. Чтобы ничего не пропало.

Странно было думать, что здесь что-то может пропасть.

- Я буду в парилке, - махнул рукой Фрэнк в неопределенном направлении. - Буду дышать паром. Сначала мокрым, потом сухим. Заглядывай. А вообще тут тренажеры, бассейн, джакузи, беговая дорожка - выбирай что хочешь...

И он исчез.

Он явно переоценил мою цивилизованность - сделав несколько самостоятельных шагов, я растерялся. Я никогда не был в таких клубах, я никогда не был новым русским, и почувствовал себя, как мышонок, случайно выскочивший на середину освещенной кафельной кухни. В одних плавках с огромным полотенцем на плече, я мучительно соображал, с чего начать, чтобы выглядеть как все и не привлекать внимания. Начать, видимо, следовало с душевой. Душ был управляемый - пучком струй можно было распоряжаться по своему усмотрению. Розовый шампунь для головы, голубой для тела. Или наоборот. У каждого свой запах. Все познается в сравнении. Последнее, с чем можно было сравнивать, - это ванная Патриции.

Благоухающий, пьяный от чистоты, я, пошатываясь, вышел из душа и осторожно двинулся дальше. Вокруг были стеклянные стены, со стеклянными же дверьми, однако на многих было написано, что ими можно пользоваться лишь в крайней случае, а я не был уверен, что такой случай наступил. Так и не найдя легального прохода в бассейн, я бочком протиснулся в запасную дверь, поддавшуюся с неохотой и явным осуждением, и оказался над мерцающей водной гладью. Три японца задумчиво меряли его вдоль и поперек, как бы выполняя внутреннее задание. Один из них без выражения посмотрел на мои ноги в кроссовках. Я тоже посмотрел и понял, что должен быть в шлепанцах. Меня обдало жаром и я попятился, не дожидаясь, пока выставят отсюда за нарушение порядка. Однако в обратном направлении моя дверь не открылась и я двинулся вдоль стены, напустив на себя задумчивости и рассеянности не отошедшего от дел интеллектуала. Вещь в себе. Однако во мне не было ничего, кроме паники. Где Фрэнк , что же он мне ничего не объяснил? Еще немного - и за мной явятся с наручниками, арестуют и увезут.

Стена вдруг расступилась и я оказался в огромном тренажерном зале. Позванивало неподъемное железо, стенали пружины, вздыхали поршни, потели подмышки, кто-то устанавливал личный рекорд в жиме лежа, кто-то стоически пытал себя на сложном устройстве, похожем на дыбу. Зеркальные стены повторяли схватку мышц с железом в духе знаменитого алтаря из Пергама. Я поймал на себе несколько взглядов - что-то опять было не так. На сей раз я довольно быстро ретировался в первую попавшуюся дверь и с облегчением узнал свою раздевалку.

- Могу ли вам помочь, сэр? - вежливо склонил ко мне голову молодой гигант в спортивном костюме, однако во взгляде его я прочел беспокойство. Я уже засветился и не лучшим образом.

- Нет, все в порядке, - сказал я.

- В тренажерном зале нельзя без футболки, - сказал он.

С тоской в сердце я посидел перед закрытым шкафчиком, не уверен, что нашим, и пошел искать Фрэнка. Ступеньки лестницы вынесли меня на второй этаж, где в меня чуть не впилилась группа бегунов, летящих по резиновой дорожке в узком тоннеле коридора. Отпрянув к стене, я увидел в центре же за стеклом представительниц прекрасной половины человечества, отягощавших себя половиной того же железа. Появление здесь без футболки в одних легкомысленных плавках было и вовсе чревато... и я поспешил вниз, подальше от греха, успев однако на мгновение побыть тренажером под оседлавшей его высокогрудой красоткой.

Призвав на помощь остатки интеллекта, я ухитрился снова попасть в помещение бассейна, где те же три азиатских лица, как три луны бесстрастно повернулись в мою сторону. Чем-то я от всех отличался. Все были как в церкви, а я как в цирке. Судя по моему экстерьеру, бассейн был единственным местом, где я выглядел более или менее органично и я нехотя влез в довольно холодную воду, приванивающую хлоркой. Вяло доплыв до противоположного конца, я заметил, что японцы уже успели вылезти, и я опять остался один-одинешенек, как Робинзон Крузо. Чтобы не привлекать внимание, я тоже вылез. Мне срочно была нужна тусовка таких же, как я, - в плавках.

К счастью, я тут же набрел на джакузи, о которой говорил Фрэнк, - крошечный, три метра на три, бассейн с бурлящей от пузырей подогретой водой. В нем сидели три моих японца, посмотревших на меня снизу уже со знакомым мне выражением беспокойства. Ободряюще улыбнувшись, я присоединился к ним. Ух, здорово! По спине, груди и ногам понеслись пузырьки, будто хотели приподнять и понести на себе, как тысячи воздушных шариков. Наконец-то я почувствовал себя нормальным человеком. Я на секунду закрыл глаза, а когда открыл, японцев рядом уже не было. Они выскакивали один за другим, как пингвины, за которыми охотится китовая акула. Это уже было за гранью. Не мог же я допустить, что Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места они не сошли. Но демарш японцев я воспринял спокойно, несмотря на то, что они уже скупили половину Калифорнии. Все-таки гости, как и я. Сделав вид, что все мне по фене, я еще минут пять оттягивался в многочисленной компании горячих пузырей, а потом вылез, растерся с ясным сознанием того, что все делаю правильно, и тут в молозиве стеклянной стены напротив, как лик божий в облаках, вдруг прорисовалась красная распаренная физиономия Фрэнка. Он подмигнул мне, дескать, как я там? - и я с облегчением поднял большой палец, разом простив ему все свои мытарства.

На обратном пути мы успели поговорить за жизнь. Я-то думал, что он просто рубаха-парень с кругозором автомеханика, а оказалось, что он прежде практиковал как врач-психиатр, а теперь вот, как и Крис, закончил пятилетние курсы священнослужителей при Новой церкви и на днях должен выступить с первой своей проповедью.

- А сейчас ты практикуешь как психиатр? - спросил я, больше всего впечатленный этой его специальностью.

- Нет! - энергично мотнул он головой. - Это пройденный этап.

- Что значит пройденный?

- Для меня пройденный, - просипел Фрэнк. Впрочем, благодаря парилке, в голосе его вдруг прорезались две-три звонкие ноты.- Медицина без веры, психиатрия без религии - это варварство. Человек болеет чаще всего потому, что неправильно живет. Неправильно мыслит, чувствует, понимает. То, что у него болит сердце или желудок - это уже следствие, а не причина. Зачем лечить следствие? Надо лечить разум, душу, настрой на жизнь. Мы лечим словом, а не таблетками... Все тут, - наставительно постучал он по виску.

Короче - каждому по вере его. Свеженькая идея. Похоже, Фрэнк пробовал на мне свою проповедь. Подъемные краны, Новая церковь, психоанализ. Свихнуться можно.

Дома Крис не оказалось - уехала читать лекцию, обещала вернуться через час.

- Ну как? - с торжеством дарящего спросила меня Каролина.

- Потрясающе! - громко сказал я, чтобы и Фрэнк слышал. - На сегодня еще что-нибудь намечается? - Я спрашивал специально для нее, полагая, что ей приятно будет ответить за хозяев.

- Нет, на сегодня все, - с легкой досадой ответила Кэрол, давая понять, что в доме Патриции я был куда как скромнее.

- О'кей! - с энтузиазмом сказал я, стараясь замазать оплошность, и пошел к себе.

По одному из каналов показывали довольно жуткую туфту про гремлинов, очевидно, выходцев из Кремля, но едва я втянулся в сюжет, как снова раздался стук в дверь и Фрэнк, бросив педагогический взгляд на экран, предложил пройтись с ним до видеосалона.

- О' кей! - согласился я, как бы радуясь новому повороту. А что мне еще оставалось?

В стеклянной коробке, кроме нас и двух служащих, больше никого не было. Фрэнк, не глядя, миновал стенды с эротикой, стенды с триллерами, стенды с космическими боевиками, детективами, музыкальными комедиями и лентами, нахватавшими до шести Оскаров, и остановил свой выбор на коробке с картинкой, на которой был изображен неказистый туземец.

- Вот то, что надо! - одобрительно сказал он. - Очень хорошая картина, - добавил он, очевидно, уловив сомнение в моем взгляде. - Я трижды ее смотрел и трижды смеялся.

Мой добрый друг считал, что я нуждаюсь в добром смехе и положительных эмоциях.

- Пойдем, Кэрол, посмотрим фильм, - сказал он, едва мы вошли в дом. Сидевшая в кресле Кэрол тут же отложила очки и книгу и изобразила самое готовность, чем напомнила меня самого.

Вслед за Фрэнком мы прошли в спальню хозяев, середину которой занимала супружеская постель, зона комфорта и безопасности. Она была просторной, как взлетная-посадочная полоса, и я заставил себя отвести от нее взгляд. Мы устроились на полу - на толстом красном ковре - и стали смеяться. Я старался смеяться вовремя, без задержки. В фильме рассказывалось о том, как в племя туземцев свалилась с неба бутылка из-под кока-колы. Вещь оказалась настолько ценной, что из-за нее все перессорились, и тогда вождь племени понес ее в город, чтобы отдать белому богу.

В середине фильма вернулась Крис, и Фрэнк отмотал его на начало. Теперь мы уже смеялись вчетвером, и это было много радостней, тем более, что теперь я уже почти все понимал. Плачущий серебристый смех Крис будоражил слух, вызывая неясные грезы. Мне хотелось, чтобы мы так и сидели на красном ковре и чтобы фильм никогда не кончался.

В середине картины раздался стук в дверь.

- Кто это может быть? - удивилась Каролина.

- Это, наверно, Бесси, - не удивляясь сказала Крис, и Фрэнк поднялся и пошел открывать. Отматывать на начало он на сей раз не стал.

В коридоре я услышал чуть хрипловатый мяучащий голос Бесси, голос красивой избалованной вниманием женщины.

- А... вот что вы делаете! - с веселой завистью сказала она. На ней был тот же розовый спортивный костюм.- Где тут можно сесть? - Спрашивая, она задержалась возле меня, как бы ожидая приглашения.

В тот момент сердце мое еще принадлежало Крис, и я просто улыбнулся, подняв глаза. Может, поэтому она не стала садиться рядом, а легла на живот чуть впереди, явив мне две персиковые половинки своего задка. Черт и ангел сцепились во мне друг с другом и черт победил. Мысленно я попрощался с Крис и попросил у нее прощение. Персиковые половинки поощрительно подрагивали, когда их обладательница смеялась.

Все кончилось хорошо, и добрые люди взяли верх над людьми недобрыми, и маленький славный туземец, примерно моего возраста, вернулся в свое племя целым и невредимым, а мы, очарованные фильмом, почему-то не получившим ни одного Оскара, поднялись с красного ковра-самолета просветленные и готовые для добрых дел.

На часах была полночь.

- Ой, как поздно, а мне еще с собакой гулять! - озадачилась белокурая Бесси.

- Я вас провожу, - уверенно сказал я, рассчитывая на широту своих добрых хозяев.

- О, это будет так хорошо! - невинно воскликнула Бесси. - Пойду выведу собак.

И она поспешно вышла.

Что-то изменилось в атмосфере дома, но я не улавливал, в какую сторону. Гость делал самостоятельные шаги, хотя этого и не было в программе. Ну что ж, бог ему в помощь.

Я быстро надел кроссовки, а Крис, внимательно посмотрев на меня, сказала:

- Наденьте свитер, сейчас свежо.

- Надо дать ему ключи от дома, - сказал Фрэнк, явно переоценивая мою разворотливость.

- Зачем, я ненадолго, - сказал я.

- Хорошо. Постучите в дверь - я еще буду читать, - сказала Крис.

Одна Каролина не сказала ничего.

Снаружи было темно, прохладно и абсолютно безлюдно. Я оглянулся и понял, что не знаю, где дом Бесси. Все дома напротив были одинаковы. Входная дверь, окно и глухие ворота гаражей. Никто не зажигал на ночь свет у своего крыльца, как у нас в Пасадене, и от этого дома выглядели негостеприимно. Мне показалось, что я снова в спортклубе - нелепый, зависимый, никому не нужный. Оставалось только глупо вернуться.

Но тут одна из дверей напротив беззвучно отворилась, пролив на асфальт размытое пятно света из дальних комнат, и на пороге возникла знакомая фигурка Бесси в куртке. На поводке у нее семенила мелкая собачонка.

Сердце мое повисло в невесомости - как будто из-под него разом выдернули понурый куль бытия. Верный признак любовной интриги. Разве что совершенно непредсказуемой.

- Кто это? - сказал я, подходя.

- Ее зовут Сюзи, - протянула Бесси, сложив губы трубочкой.

Сюзи, йоркширский терьер, точная копия своей хозяйки, бросилась ко мне как к старому другу, забила хвостом, заприседала, не в силах решить, что лучше - вспрыгнуть на руки или опрокинуться на спину для ласки.

- Бесстыдница, - сказала Бесси, - нельзя так сразу признаваться в любви.

- Где мы будем гулять? - спросил я.

- Там, - махнула Бесси рукой.

Мы вышли к магистрали и медленно пошли по тротуару. Вокруг не было ни души - только машины стремительно прорезали тьму в двух направлениях, на мгновение выхватывая из нее нас двоих да собачку Сюзи, которая никак не могла решить, с какой стороны ей лучше бежать, и связывала нам ноги петлей поводка.

- Ну, рассказывай, - сказала Бесси.

- Что? - спросил я, полагая, что ей прежде всего интересен мой семейный статус.

- Все-все. Про себя, про Россию. Ты кто, чем занимаешься?

- Я журналист, - уверенно сказал я. - Собираю материал для книги об Америке.

- О! - с уважением протянула Бесси. Интересно, что бы она сказала, знай, что я получаю сто долларов в месяц.

- А про Россию, - помедлил я, - про Россию мне сейчас не хочется говорить. Потому что коротко не получится.

- О' кей, - сказала Бесси. - В следующий раз - но обязательно. Ты мне обещаешь?

Она спрашивала, встретимся ли мы снова.

- Конечно, - сказал я.

Сюзи снова опутала нас поводком, и я, решившись, положил руку на плечо Бесси.

- О, так хорошо, - отозвалась Бесси. - Тепло...

Тогда я обнял ее уверенней и Сюзи, похоже, наконец успокоившись, потрусила впереди нас по прямой.

- У меня такое чувство, - сказала Бесси, - будто мы давно знакомы.

- У меня тоже, - сказал я.

- Ты женат?

- Холост, - сказал я.

- А у меня взрослый сын. Ему двадцать.

- Не может быть! - искренне изумился я, попутно радуясь тому, что муж не был упомянут.

- Да, совсем взрослый. Сын у меня - что надо.

По-английски это прозвучало: "A great son".

Ее плечо, которое я как бы согревал, было послушно мне, и я почувствовал, что если попытаюсь ее поцеловать, она меня не оттолкнет. Но еще я почувствовал, что делать этого не стоит. Во всяком случае - сейчас.

Мы вернулись к ее дому, и в сердце у меня возникла пустота. Я знал, что через несколько минут оно заполнится ожиданием. Чего?

Того.

- Подержи Сюзи, я открою ворота, - сказала Бесси.

Ворота открылись, вернее поднялись, как козырек. В гараже зажглась лампа, осветив огромную округлую супермашину, розового, как мне показалось, цвета.

- Это твоя?

Бесси горделиво кивнула. Для того, видимо, мы и оказались здесь. За машиной, перед дверью в комнаты стоял очень старый бульдог серой в яблоках масти и пытался зарычать. Горло его булькало.

- Не бойся, он не кусается, - сказала Бесси. - Это Спайк. Он очень старый и слепой.

При звуке голоса Бесси, Спайк склонил набок голову, как бы обдумывая услышанное. Он был похож на Луи Армстронга и Диззи Гиллеспи, когда тот дует в свою загнутую кверху трубу.

- Ну, все? - вопросительно посмотрела на меня Бесси. - Сегодня я одна. У сына ночная работа. - Она выглядела беззащитной. И, пожалуй, она хотела, чтобы я остался с ней. Но это было невозможно. Меня ждали, чтобы открыть входную дверь.

Я осторожно привлек Бесси к себе. Спайк и Сюзи молча стояли поодаль. Похоже, одобряли происходящее.

- Как хорошо с тобой, - сказала Бесси. - Тихо... спокойно...

- Мне тоже, - сказал я, чувствуя каждым нервом, что меня ждут в доме напротив.

- Мне пора, - сказал я. - До завтра.

Бесси послушно кивнула. Я осторожно прикоснулся губами к ее щеке - так целуют ребенка - и шагнул в темноту.

Прошло полчаса, приличествующих ситуации полчаса, после которых каждая следующая минута работала бы против меня.

Дверь открыла Крис. Остальные уже спали. Но она не поспешила в спальню к Франку - вернулась в удобное кресло, из которого ее вызволил мой тихий стук в дверь, и снова взялась за книгу. Впрочем, тут же отложила ее, тепло посмотрела на меня:

- Так какие у вас планы на эти дни?

Похоже, здесь меня принимали всерьез.

Я улыбнулся:

- Какие у меня планы... Мне все интересно.

- Хотите, я покажу вам завтра банк, где я работаю?

- Это было бы замечательно, - сказал я, чтобы вернуть потерянные очки, если я их действительно потерял.

- Тогда мы проведем завтрашний день вместе, - сказала Крис. - А сейчас можете отдыхать. Я положила вам два полотенца. Не обращайте на меня внимания - я люблю читать допоздна.

Мне хотелось остаться с ней, но я кивнул, пожелал спокойной ночи и пошел к себе. Постель была разобрана чьей-то заботливой рукой, уголок простыни гостеприимно отогнут, приглашая ко сну, и на атласе одеяла лежала ментоловая конфетка.

Ночью я проснулся от тонкого голоска - будто кто-то тихо плакал за стенкой в ванной. Я перевернулся на другой бок - кровать подо мной уркнула пружинами, и плач затих. Возможно, он мне приснился. Или меня, как уже бывало, разбудил собственный голос. Или это скулила заблудшая собачонка.

Утром мы неслышно летели над полотном шоссе в огромном серебристом "линкольне" - Крис и я. Я украдкой вглядывался в ее чистый профиль, но ничего не мог вычислить плюс к тому, что уже знал. Подбородок у нее был легче, чем у Бесси, и не выдавал плотских желаний, линия сомкнутых губ нежна, но строга - как у человека, привыкшего контролировать свои чувства. Я абсолютно не представлял себе, что у нее на уме. Скорее то, о чем она в этот момент говорила.

Говорила же она о своей религии - о том, что пришла к ней слишком поздно, всего лет пять назад, но только с тех пор и начала жить, а до того как бы блуждала в потемках. Говорила, что мы рождаемся свободными, но нас вынуждают приспосабливаться к тому, что было до нас. Оттого мы и страдаем. Чужое прошлое давит на нас и лишает крыльев. С детства нас начинают затачивать в клетку прошлого. Огромную роль в этом играет и традиционная церковь, которая вместо того чтобы духовно раскрепостить человека, закрепощает его, спекулируя на его грехах. Бог всех христиан превратился в надсмотрщика с кнутом.

Новая же религия, говорила Кристина, возвращает Бога на землю, поселяет его в вашем сердце. Царство Божие не на небесах, а в каждом из тех, кто готов преодолеть свои страхи, вызванные столкновением нашего "я" с якобы враждебным нам миром. Последний мы просто не знаем, как не знаем своих возможностей. Наш "мир" - это лишь то, что нам о нем поведали, лишь проекция заемного сознания. И нам очень трудно прорваться к самим себе и к подлинному миру, который вне нас. Мы заложники ложных идей, доставшихся нам по наследству. А они устроены так, чтобы мы постоянно в чем-то каялись, или чтобы нам постоянно чего-то не хватало, чтобы мы вечно искали. Поэтому мы озабочены, неудовлетворены, виноваты. Надо успокоить сознание, остановить его, сказать себе, что то, что сейчас во мне, и есть самое главное. Вот тогда и начнет открываться другой мир, в котором все связано со всем, и в котором наше "я" больше не одиноко. Успокоиться - это стать прозрачным. Не стоять стеной поперек потока жизни, а пропускать этот поток сквозь себя. Так возникает радость, так возникает созидательная цель. Только теперь мы идем к ней, освобожденные от навязанных нам комплексов. Почему дети счастливы - потому что для них все впервые, они растворены в мире и не знают, что было до них.

Голос Крис звучал как серебряный ручей, прозрачная струя слов падала в бочажок моей заблудшей души, но не она, а чресла мои замирали и млели от этой музыки.

- Все это довольно просто на словах, - говорила Крис, легко и безусильно держа свои прекрасные ухоженные кисти на руле (как я ему завидовал!), - но на деле... Пока человек заложник заблуждений и страстей, ему трудно взглянуть на себя со стороны. - Она глянула на меня, увидела, что я, как завороженный, смотрю на ее руки и, похоже, смутилась.

Господи, прости меня, лукавого. Нельзя приобщить к вере за пятнадцать минут пути от дома до банка. Но вера была хороша - она включала в себя дом за триста тысяч долларов на Хантингтон Бич, просторную машину, в которой можно было заниматься любовью как вдоль, так и поперек, и парный абрис полных, но стройных колен под длинной шелковой юбкой Крис, темно-синей в белый горошек. Колени были скромно, для утренней прохлады, раздвинуты и я, зажмурясь, представлял себе полный головокружительных приключений и смертельных опасностей путь в запредельное царство к золотому руну.

Как это, не иметь страстей, Крис?

В банке меня удостоил вниманием сам шеф Крис, вице-президент, дав интервью, из которого я ни черта не понял, что, впрочем, мне удалось скрыть деловым наклоном головы над блокнотом, в котором я конспектировал услышанное. Крис следила за нашей беседой и, похоже, была мною довольна. Сорокалетний удачливый хек моржовый по имени Боб, с идеальным пробором волос и белоснежными манжетами сорочки, из которых он то и дело, сверкая гранями запонок, автоматически выдвигал, словно для боя, свои загорелые волосатые лапы, тоже следил - но за собой. Он себе нравился. Ему нравился его кабинет, его стол, его кресло, его банк, его счет в банке. Ему все удалось - он был моим антиподом, хотя и не знал этого. При этом он поразительно - по старику Карнеги - был доброжелателен и корректен, сопровождая почти каждую свою фразу рефреном "не правда ли?", словно давая нам с Крис образцово-показательный урок работы с потенциальным клиентом. Младшая служащая банка, потупленная мулаточка с обводами скаковой лошади, гарцуя, принесла нам кофе со сливками, и по тому, как вице-президент заставил себя не посмотреть ей вслед, я понял, что он с ней спит, хотя и не с ней одной. В ином измерении и я бы заторчал на мулатке, но, похоже, теперь меня возбуждала лишь недвижимость.

Интересное кино - пока я сидел у него кабинете, я был выше всех прочих служащих, а выйдя, стал равен им, пока не переместился в кабинет Кристины, где снова обрел некий дополнительный статус. Нет, размышлял я, изучая вытащенную из компьютера распечатку с ее обязанностями перед директоратом, вернуться к Патриции - это снова стать дерьмом. Я должен был что-то сделать. Немедленно, пока меня еще возят на дорогих машинах.

Обязанности Крис Тилни, как наемной служащей высокого ранга, меня удивили и вдохновили одновременно. Это был как бы договор о добровольной неволе, за которую тебе платят большие или очень большие баксы. А как же растворение, преодоление пут, новое сознание? Это весы, решил я, две чаши. На них должен быть равный груз. Чем больше на одной чаше, тем больше и на другой. Вот почему Крис так ровна, прозрачна, лучезарна. То, что для меня неволя, для нее просто правила игры. Я должен был немедленно на новый манер перестроить свои куриные русские мозги.

Обедать она меня повезла в ресторан на берегу океана. Это была копия того ресторана, через который мы с Патрицией пробирались на пляж, но теперь не надо было мимоходом глотать слюнки - теперь все это было наше, мое. Коллеги Крис, молодые смазливые мудозвоны, тоже были здесь. Они аперитивничали, прежде чем перейти в основную залу, откуда зазывно пахло жареным мясом. Я с ними был уже бегло знаком.

- Ну, и как тебе наш Боб? - спросил меня один из них.

- Крутняк, пальцы веером, - сказал я, зная, что ответить.- Made in Hollywood.

Компания заржала. Видимо, я попал в тему. Вот жизнь! Завтра Боб примет меня на работу консультантом по России, а послезавтра я женюсь на Крис. Фрэнка, конечно, жалко, - он ничего плохого не сделал, но Фрэнк проживет и без Крис, а мне вот иначе крышка. Прощай, Патриша, ты сама должна понимать, что мне нечего было делать между твоих верблюжьих коленок.

Крис вывела меня на террасу под голубыми хлопающими на ветру зонтиками с видом на океан, села напротив. Так она и приезжает сюда или в более прекрасное место, чтобы подкрепиться. Что ты будешь есть, Пьетер?

Господи, ты больше, чем надо, даешь.

День занялся на славу, впрочем, как и все предыдущие дни, - солнечно, но не жарко, отдаленный осенне-горьковатый запах пожухлой листвы, ветряки пальм, тихие сонные вздохи океана, несущего к берегу длинные жемчужные ожерелья волн.

- Кажется, я начинаю понимать, что такое новое сознание, - киваю я, изо всех сил стараясь понравиться, зацепиться, заставить думать о себе, - это как океан. Он живет одновременно в двух разных полушариях и в двух разных временах года. У нас в голове одно следует за другим, потому и время мы воспринимаем как последовательную череду. И нам кажется, что настоящее вышло из прошлого. При таком строе мыслей мы действительно не способны к обновлению. Но если прошлое и настоящее для нас одновременны, как зима и лето для того же океана, то...

Крис внимательно слушает, не торопясь перебить как Каролина. По ее глазам я вижу, что ей интересно.

-В самом любимом мною стихотворении русской поэзии, - продолжаю я, - герою так больно и так трудно, что он хотел бы забыться и уснуть. Он больше не хочет испытывать душевной боли, но и могила ему страшна, и он хочет просто полубыть и слышать сквозь сон прекрасный голос, поющий о любви. Да, прошлого ему не жаль, но и на настоящее у него нет сил. Это очень русская идея - жить, как во сне, с дремой о чем-то прекрасном... Так я и жил. Но теперь, - посмотрел я на Крис, - теперь...

Я не договорил, да это было и не нужно.

Какая-то длинная страшная история про сына Фрэнка от первого брака. Наркотики, передозировка или суицид. Вместе они отвезли его в госпиталь, где он стал умирать. И тогда она взяла его за руку, крепко взяла за руку, и читала молитву, и хотя он лежал в беспамятстве, с закрытыми глазами, внушала ему, что он не должен умереть, потому что они любят его, потому что он им нужен. И он вернулся из небытия, из комы, как сказали врачи. А потом рассказывал я - как два года назад умерла моя мать ( отца я лишился еще в ранней юности), я же был в командировке в Чечне и меня нашли, лишь когда она была уже похоронена. Может, поэтому, в первый же вечер, когда я вернулся в оцепеневшую пустоту нашей квартиры, она явилась ко мне легким облачком тепла, я ощущал прикосновение ее рук к своим щекам, она утешала меня, и я улыбался ей, зажмурившись, и слезы катились у меня из глаз. И еще о шестнадцатилетней девочке с оторванной ногой в поселке Хасав-Юрт. О той мясорубке, которую я не смог простить своему президенту. Видимо, что-то случилось с моим голосом, потому что Крис вдруг протянула руку и с непередаваемым, неземным выражением на лице положила ее поверх моей руки. Кончики ее пальцев были нежными, теплыми и чуть подрагивали.

- Будь мне как сестра, - тихо сказал я.

- Я буду тебе как сестра, - еще тише ответила она, и в глазах ее был такой свет, что во мне не осталось ни одной клеточки лжи.

Остаток дня я провел как в бреду и рано ушел к себе в комнату. Каролина смотрела на меня с недоумением.

В субботу все мы отправились в машине Крис на утреннюю службу. Их церковь была расположена в Южной Пасадене, и мне совсем не хотелось туда возвращаться, тем более - встречаться с Патришей, которая должна была затем меня забрать. Крис не настаивала на моем возвращении в неродные пенаты, но Каролина проявила неожиданную активность в раскладе приоритетов. Похоже, что-то просекла или же заволновалась за свою вкусную пайку.

Церковь Новой религии тоже была новой - без колокольни и креста, но с витражами растительного содержания - цветы и фрукты, как на ВДНХ в Москве. Вместо алтаря - сцена. Зал человек на двести довольно быстро заполнился. Преобладали женщины моего возраста. Было много прилично одетых супружеских пар. Средний класс и чуть пониже. Никто не осенял себя крестным знамением. Смуглая девушка с черными распущенными волосами, скорее всего индианка, прошлась с подносом по рядам - Крис тишком сунула мне доллар, чтобы я его отдал. Знала, что у меня только крупные купюры. Она сидела рядом со мной в первом ряду и я ощущал свежий запах ее кожи. Раздали распечатанный текст молитвенной песенки. Затем на кафедру забрался веселый мужик в цивильном костюме, по темпераменту - типичный тамада, до мессы всучивший мне свою визитку, узнав что я питерский журналист. Его проповедь сильно смахивала на сеанс психотерапии в духе отлученного от дел Кашпировского. Ваши глаза закрываются, голова опущена, вы чувствуете приятную тяжесть. Волна тепла растекается по вашим членам...

Это верно - во время медитации мне неистово захотелось Крис. Я чувствовал обжигающую близость ее бедра, которое видел в щелку век. По-моему, она должна была чувствовать то же самое. Потом нас таким же образом вернули в действительность. Теперь ваши члены легки и невесомы, ваши глаза открываются... Какой-то старикан из прихожан сел за электроорган, и мы запели. Мы пели про то, как прекрасен этот мир, посмотри, и надо-де, радоваться каждой бабочке, каждому цветочку и ручейку. Рядом с собой я слышал серебристый голос поющей Крис, моей прекрасной названой сестры, и мне казалось, что такой сюр мог бы переварить только какой-нибудь там киношный Линч или Рассел.

В тот день Бог был на моей стороне, и подъехавшая к церкви Патриша заявила, что в наше отсутствие она как раз вызвала маляра - у нее ремонт и негде жить. Похоже, твердо решила подарить меня. Была она, как и подобает тому, кто отрицает все и вся, босиком, больные косточки больших пальцев распяливали ее разбитые ступни, и все вежливо старались не замечать этого малоотрадного зрелища. Так что вернулись мы на Хантингтон Бич в полном составе, хотя в пути и не звучало обычного смеха Крис - словно после молитвенного дома каждый думал о своем.

Вечером в телевизионных новостях передали, что на дороге А-6 крупное столкновение, есть жертвы, и пробка на три километра.

- Вызовут, наверно, - сказал Фрэнк, и тут же запиликал его мобильный телефон. Он переоделся в синюю спецовку, сказал нам hello и укатил. Крис опечалилась.

- Не люблю, когда его ночью вызывают, - сказала она.

Каролина пыталась ее развеселить, но Крис реагировала через раз, словно ей стоило усилий поддерживать диалог.

- Ничего, может, скоро вернется- неуклюже попытался посочувствовать я.

- Нет, это до утра, я знаю, - сказал Крис.

До утра... вдруг четко подумал я, и у меня задрожали коленки.

Я попрощался, принял душ и лег. Дрожь все усиливалась - от волнения даже зубы мои стали стучать. Сейчас или никогда - чувствовал я всем своим мужским существом, оставив щелку в двери и прислушиваясь к храпу Каролины в дальнем закоулке гостиной. Судя по приглушенному свету, Крис или еще была там - в своем кресле с маленькой лампой на прищепке, или оставила дверь в спальню полуоткрытой - лежит, читает. "Не обращайте на меня внимание, я люблю читать допоздна." Нет уж, Крис, я уже обратил - и назад мне дороги нет. Сердце бухало тяжело и часто. Пора, пока она не заснула - потом будет труднее объяснить, почему я оказался в ее постели.

Я стремительно натянул на голое тело спортивный костюм и босиком вышел в гостиную. Свет шел из спальни. Я тихо открыл дверь и увидел Крис - она лежала точно так, как я себе и представлял - на правом боку, подперев щеку, с книгой. Только не в полупрозрачной комбинации с тонкими бретельками, как мне хотелось, а в шелковой золотистого цвета пижаме.

Я кончиками пальцев по двери, как ночной мотылек крыльями, обозначил свое появление - Крис подняла голову и в ее глазах я не прочел ничего такого, после чего мне следовало бы ретироваться. В ее глазах я прочел внимание и участие.

- Прости Крис, - сказал я, чуть прикрывая за собой дверь, - я не могу уснуть. Я хочу исповедаться, потому что грешен. Могу ли я?

- Конечно, можешь, Пьетер, - сказала она, откладывая книгу и спокойно, нестыдливо садясь в постели.

- Спасибо, Крис, я этого никогда не забуду, - сказал я, опускаясь на красный ковер, как сутки назад. И вовремя, потому что ноги меня почти не держали. Я обхватил колени, уткнулся в них лбом, голос мой звучал как из бочки.

- Крис, в вашем доме я встретился с чистотой и любовью, я встретился с верой в добро, поэтому то, что у меня в душе, кажется мне святотатством. Раньше я считал, что это естественно - думать и чувствовать так, как я. Но за эти два дня что-то переменилось во мне и я сам себе стал отвратителен. Ты и Фрэнк, вы...

- О чем ты, Пьетер? - услышал я ласковый проникновенный голос Крис и поднял голову.

Ее глаза были полны света - божественная аура любви к ближнему обволакивала меня.

- Сегодня во время молитвы я испытал противоественное влечение к тебе, к твоему телу, - сказал я. - Мне стыдно, и я должен покаяться. Ведь ты моя названая сестра.

- Спасибо Пьетер, что ты пришел сказать об этом, - услышал я, не веря ушам своим. - Это хорошо, что ты пришел. В твоем чувстве нет ничего стыдного. Это был не ты, а только маленькая часть тебя, твоя первая чакра, разбуженная энергией молитвы, чакра плотских желаний. Но потом энергия пошла выше, пробуждая другие чакры - любви, добра, самопожертвования, света. Ведь в конце тебе стало легко?

- Да, мне стало легко. Но грустно. Потому что мне нравилось хотеть тебя.

- Плотское желание - это часть общего замысла, Пьетер. - Если один человек испытывает влечение к другому, значит, они духовно близки, значит, они усиливают друг друга в деле добра. Главное не в плотском желании, а в, том, чтобы не останавливаться на нем, а идти все дальше, все выше. Заблуждение считать, что дальше ничего нет. Плотское - это только начало, только взлетная полоса.

Как твоя постель, Крис, подумал я. Мои коленки больше не дрожали.

- И я могу тебя поцеловать, Крис? - сказал я.

- Хмм... - чуть задумалась Крис. - В общем, да... Если, если тебе это очень нужно.

Я вдруг почувствовал себя спокойным и невозмутимым, как танк. Словно меня загипнотизировали.

- Мне это очень нужно, Крис, - сказал я.

- Зачем?

- Чтобы снять наваждение.

- Наваждение?

- Да, наваждение, что ты женщина моей мечты. Что мы должны быть вместе. Что мы должны быть не брат и сестра, а муж и жена.

- Ты поцелуешь и не сможешь остановиться.

- Нет, смогу, потому что у тебя есть Фрэнк.

- Да, Фрэнк мой друг. Но лучше, если ты правильно поймешь суть нашего брака. Мы свободны в своем выборе. Это главное условие любви.

- Выбор уже сделан...

- Да, - помолчав, тихо сказала Крис. - Но это не значит, что больше нельзя выбирать. Мы вместе, пока любим друга друга. Только нужно, чтобы любовь продолжалась.

Бьюсь об заклад, что на этих последних словах в голосе Крис прозвучал какой-то надрыв.

Я встал как покойник из гроба, положил ей руки на плечи и наклонившись, прикоснулся губами к уголку ее рта. Мне уже и это было не нужно. Я уже поверил услышанному, покаялся и готов был совершить жертвоприношение - положить к ее ногам хлипкий вздрагивающий комочек своей жалкой мечты. И если я продолжал играть, то разве что чуть-чуть.

- Спокойно ночи, Крис. Я люблю тебя.

- Спокойной ночи, Пьетер. Я тебя тоже люблю.

Увы, она всех любит.

Разочарованный, недовольный собой - раскис, развесил уши - я вернулся к себе. Было больно и горько. И стыдно за себя. Наверно, она там смеется. Мои чакры звенели во мне как невыпитые чарки вина. С горя я чуть было не решил разрядиться, хотя уже лет двадцать не прибегал к такому позорному способу, но что-то меня остановило. Если, Крис, это лишь часть общего замысла, то что же дальше?

Я проснулся среди ночи, услышав за стенкой в ванной комнате то ли стон, то ли всхлип под тихий шум воды из крана. Не рассуждая, даже не отдавая отчета в том, что я делаю, я вскочил, обвязал бедра полотенцем и толкнул дверь в ванную комнату.

Крис стояла перед зеркалом, приложив мокрые ладони к щекам. Глаза ее были заплаканы. Две верхние пуговицы пижамы расстегнуты, будто ей не хватало дыхания.

Она увидела меня в зеркале и смущенно обернулась:

- Прости меня Пьетер, я не даю тебе спать.

- Что случилось, Крис, могу я тебе помочь? - сказал я.

- Нет, все хорошо, Пьетер, мне не нужна помощь.

- Но ты плачешь...

- Женщины слабые существа, Пьетер, у них бывают истерики.

- Можно обнять тебя, Крис? Просто как обмен энергии. Тебе станет легче... Это...

Она не ответила, поэтому я сделал два шага, осторожно привлек ее к себе, погладил по волосам. Ее голова и руки были опущены - она словно поневоле вслушивалась в мои прикосновения. Я обнял ее чуть сильнее, ощутив ее тело вдоль своего, и вдруг ее лоно ответило вздрогом.

Я услышал ее короткий прерванный вздох и, зная, что это значит, властно опустил руку между ее ног, прикрытых шелком пижамы, и впился в губы. Она не сопротивлялась. Рывком я поднял ее на руки и понес к себе. Когда я опустил ее на свою постель и встал рядом, словно в последний раз испрашивая разрешения, она - боже мой!- она, не открывая глаз, протянула ко мне руки. Остатком разума я бережно расстегнул перламутровые пуговочки. Потом я осознал, что ее ноги ее ножницами стригут воздух, пытаясь сбросить с себя широкие шелковые панталоны. Я обернулся и взгляд мне обжег темный вздыбленный клочочек золотого руна на лобке...

Кровосмесительная ночь.

Бесконечные волны дрожи, пробегающие по телу Крис, как идущие к берегу белые гребни прибоя, как океан.

- Как тебя звала мама?

- Петя.

- Что мы делаем, Пьетьа? Ведь я твоя сестра. Мне слышится "pieta" в твоем имени.

- А мне в твоем голосе...

В сумерках восхода надо мною снова всплыло ее лицо, ее волосы открывающимся и закрывающимся занавесом прошлись по моим запекшимся от ласк губам, щекам, лбу:

- Пьетьа, ты спишь?

- Нет, - отозвался я.

- Мне пора, скоро приедет Фрэнк.

- Какой Фрэнк? Теперь я твой муж.

Занавес волос покачался из стороны в сторону:

- Нет, Пьетьа. Мой муж Фрэнк. Каролине утром на работу. Она отвезет тебя назад. Мы больше никогда не увидимся, Пьетьа.

- Это невозможно, - сказал я, еще не чувствуя бездны под ногами. - Я без тебя умру.

- Нет, Пьетьа, ты не умрешь. Ты найдешь другую женщину и будешь с ней. Я не могу оставить Фрэнка. И не спрашивай ни о чем. Прощай. Я буду молиться за тебя.

- Я люблю тебя.

- Прощай, Пьетьа.

За дверью раздавался жизнеутверждающий храп.



Часть вторая
Оглавление



© Игорь Куберский, 2000-2003.
© Сетевая Словесность, 2000-2003.





Первый в мире интернет-мюзикл

28.12.2003 Сегодня в РЖ Все о поэзии 164   "Быть как Байрон"   Красный конь в каждый дом   Экономическое чудо года   Это критика   "Каторжник зимнего дворца"   На фоне стальных кораблей, или 25 лет премии Андрея Белого   Призрак стандарта   Брызги фонтана   Новые либералы vs. новые консерваторы - попытка диалога   Несколько слов о существовании музыкальной критики   Cправа лежат, слева сидят   Простодушное чтение (14)   Кто убил дедушку?   Частный капитал пришел некрасиво   ЮКОС ставил перед РГГУ масштабные задачи   "Высшая школа" закроется через двадцать лет   "Выстроить" РГГУ - значит уничтожить РГГУ   ЮКОС и РГГУ   Налог на русских олигархов  
Словесность Рецензии Критика Обзоры Гуманитарные ресурсы Золотой фонд РЖ
Яркевич по пятницам Интервью Конкурсы Библиотека Мошкова О нас Карта Отзывы